«Здесь — пусто, там — тоже пусто». О, теперь ты не собираешься больше спасаться бегством; как затравленный зверь, шерсть в подпалинах, лапа перебита, — ты поняла, что убегать тебе, именно тебе, некуда. Это у других есть еще шансы: изменить (в который раз?) страну проживания, выучить (какой по счету?) язык, — впрочем, все это и ты чудесно могла бы сделать, потому что способности к языкам у тебя не такие уж никчемные, как рассказывала тому усатому красавцу, а как раз наоборот — дай бог каждому. Но это ничего не изменит.
Родиться на свет женщиной; родиться женщиной в белорусской глубинке и отсюда вынести свой жизненный сценарий; родиться женщиной в белорусской глубинке и — как будто этого мало! — с так называемой искрой Божьей и, соответственно, невозможностью идти обычной женской колеей — в любых широтах, на любом полушарии эта триада симптомов способна разве что укрепить стены твоей тюрьмы. Ты будешь биться, как птица, о прутья клетки, грызть, как волчица, железо капкана; в плохие минуты ты даже подумаешь о том, что когда-то совершила преступление, хоть и «по неосторожности», как пишут в констатирующей части приговора, ведь ты была молоденькой дурочкой, которая искала любви и счастья, и потому осудила еще одну душу на жизнь (разве не преступление — рожать детей в мир, какой он есть теперь, каким был всегда?), — но тут же и опровергнешь себя: нет, это было не преступление, а жертва, то, чего ты искала в любви к мужчине, а нашла лишь в материнстве. На эту жертву ты осуждена задолго до рождения; и та душа, которую ты привела в мир, тоже осуждена на нее, и, может, наша внутренняя необходимость рожать и растить, жертвуя собой, в том числе своим призванием, даром Божьим, — и есть тот фундамент, на котором стоит жизнь.
Быть женщиной — это одновременно и ловушка, и величайшее счастье, потому что только у женщины есть корни в мироздании, только она способна испытать чувство полного слияния с другим существом — слияния, достижимого лишь в беременности, — и только она способна родить. Не ее вина, что она рожает в мир, сотворенный мужчинами. Мужчина лишен корней, оторван от всеобщего единства природы и вынужден устанавливать свое господство через такие отвратительные вещи, как штурм Бастилии, казарм Монкада или Зимнего дворца. Но — с другой стороны: именно потому, что он не способен родить, мужчина создает великое искусство. Так как же объяснить непреодолимую тягу к письменному столу, внутреннее осознание долга— перед кем, кстати? перед Богом? будущими поколениями? какая чушь! — если это испытывает женщина? Как ошибку природы, не иначе.
После рождения дочери я запретила себе записывать стихи: все, с этим покончено! — потому что потраченное на стихи время не метафорически, а буквально отнимало у ребенка кусок хлеба, — но они все равно появлялись, снились иногда готовыми строфами (а утром я не могла вспомнить ни строчки — вот было мучение!), вырастали из бормотания, когда неслась на копеечную службу, которая без остатка высасывала мозг; а если что-нибудь все же попадало в тетрадь, то не разделенным на строки и строфы, чтобы не было искушения назвать это стихотворением. Я годами жила словно замурованная в стену. О, в смысле белорусскоязычной культурной среды наша провинция — почти то же самое, что Сантьяго-де-Куба, нет — хуже, ведь там моя особенность легко объяснялась: иностранка, что с нее возьмешь! Знаете ли вы, что такое быть «иностранкой» в месте, где родилась, потому что здесь женщина-поэт (произношу это как диагноз, как клинический синдром) — нечто достойное смеха или сострадания, нечто более жуткое и неуклюжее, чем пресловутый слон в посудной лавке: случайные знакомые при выяснении «диагноза» быстро исчезают, настоящие друзья давно уехали в иные края, а родная мать с неподдельным трагическим пафосом призывает зарабатывать деньги, хотя бы и древнейшим способом, торгуя собой (не обязательно телом). И ты вынуждена зарабатывать. Вот только после этого чувствуешь себя так, словно весь день открывала пивные бутылки алмазным резцом.
О, разумеется, не все так мрачно. И здесь тоже возможны варианты: сразу и навсегда окаменеть, превратиться в бессмысленный кусок плоти, который носится по кругу физиологических потребностей, как мотоциклист по вертикальной стене балагана, и это считает обычной долей человека; либо научиться достаточно комфортной двойной жизни, этой сознательной шизофрении нашего столетия: восемь часов в день делать не то, что хочешь, говорить не то, что думаешь, а вечерами и по выходным позволять себе роскошь «быть собой», как делал это автор упомянутого термина, утонченный поэт (для себя) и офицер вермахта (для общества) Готфрид Бен. Только все это не для тебя — и ты это хорошо знаешь.
Читать дальше