Чтобы не стать жертвой подобного психоза (не хочу прослыть городским дураком!), я пытаюсь спокойно разобраться в сути происходящего. Прежде всего необходимо попробовать взглянуть на это дело со стороны. Вместе с окурками из переполненной пепельницы вытряхиваю в унитаз и чувство жалости к себе, и возможное самомнение, а также наброски будущего памятника себе-мученику. Спускаю воду.
В одном можно быть уверенным: у товарища Учи нет никаких особых причин ненавидеть меня, потому что мы даже не знакомы. Сильнейшая неприязнь, которую он испытывает ко всем гнилым интеллигентам, по всей вероятности, уходит корнями в его нищенскую молодость недоучившегося слушателя Учительской школы, откуда, кстати, и идет его знаменитое прозвище [1].
Может, какой-нибудь франтоватый гимназист увёл у него из-под носа девушку на провинциальном балу в 1938-м? Может, он завидовал счастливым городским детям, которые по утрам пили кофе с молоком? Разумеется, не следует забывать, что «он безмерно любит весь народ в целом, ненавидя каждого человека в отдельности»... Во всяком случае я для него значу не больше, чем жёлтый бильярдный шар, на который он нацелился кончиком своего кия. Если мы пойдем еще дальше, то обнаружим, что и самого доктора он ненавидит лишь как представителя старой революционной элиты, чьим наследником является. Конечно, он, в биографии которого за неимением исторического оправдания ловко обходятся кое-какие скользкие места, не может не завидовать их чистому революционному прошлому. Доктор для него, стало быть, второй шар. Красный. В этом хитром политическом карамболе товарищ Уча ударом желтого шара по красному одновременно разбивает скопление шаров в углу бильярдного стола. С помощью меня и Доктора, на которого он не решается нападать в открытую (даже если Уча и переживёт его, то ещё долго будет побаиваться его трупа), Уча обвиняет в отсутствии бдительности тех, кто разрешил печатание сомнительных мемуаров Доктора, клеймит тех, кто попустительствовал возникновению политического климата, в котором вообще стало возможным появление такого вражеского логова, как книжная лавка, где, в свою очередь, смог появиться такой зловредный элемент, как я! Старый хитрый лис, Уча стремится выиграть вчистую сто очков, демонстрируя свою всегдашнюю готовность встать на пути подобных вражеских вылазок и таким образом доказать, что достоин подняться на ещё более высокую ступень в иерархии, к которой принадлежит. Его возмущение наигранно, благородный гнев, которым было проникнуто его выступление, — скорее всего плод творчества секретаря, какого-нибудь неудавшегося поэта, занимающегося подобными экзерсисами под защитой Учиного авторитета. Я для них не важен, но они уже не могут остановить облаву, выгоняющую меня из теплой книжной берлоги. По желтому тару нанесли слитком сильный удар, он слетел со стола и стремительно покатился в темноту кафаны. Все бегут за ним, чтобы вернуть в игру, но он этого не хочет и катится, катится, катится...
Я прикончил вторую бутылку белого, вспоминая в полудрёме великолепное изречение одного венгерского писателя:
«Восточная Европа полна пьяных мыслителей!»
49
Яузнал, что сносится дом, где я родился. Мне прислали приглашение на приём, который по этому поводу устраивает Михайлович-младший, внук Анастаса Михайловича, построившего в начале века это чинное здание и установившего в овальной нише фасада свой бронзовый бюст работы скульптора Джордже Йовановича. Здание это стоит на Дукиной улице. Дукина, 13. Когда я попадаю в какую-нибудь передрягу или собираюсь в дальнюю дорогу, то прихожу сюда, чтобы снова вдохнуть сентиментальную атмосферу
____________________________________________
[1] Уча — ласкательное от «учитель» ( сербскохорватск .).
своего детства и юности. Если человек не имеет понятия, куда идёт и где в настоящий момент находится, ему необходимо знать по крайней мере исходную точку своего пути. Моя исходная точка — это мощеный булыжником двор, в середине которого растёт ветвистая липа. Это что-то вроде маленькой площади, окружённой с четырёх сторон обветшалыми стенами здания, построенного в дар городу на выручку от продажи пшеницы и свиней, которых на баржах возили вверх но Дунаю на скотные рынки в Австрию. Однажды я увидел этот дом с двадцать четвёртого этажа возвышающегося неподалеку небоскрёба, из окна мастерской одного графика. С высоты птичьего полета этот двор с липой, заросший сад и дом под черепичной крышей среди многоэтажек выглядели странным провинциальным оазисом — последним островком определённого жизненного уклада, обречённого на умирание. Казалось, какой-то чудаковатый этнограф, несмотря на дороговизну здешней земли, решил сохранить эту постройку вместе с её разношёрстным населением, садом, мощеным двором, сквозь булыжник которого пробивается нежно-зелёная травка, вместе с веревками, на которых, как флаги в знак капитуляции перед бедностью, вывешены рваные простыни, вместе с дымовыми трубами, увенчанными птичьими гнёздами, и колодцем в центре этого маленького феода — всё это словно должно служить наглядным пособием для поколений, произрастающих на бетонных паркингах: «Вот так, дети, жили здесь люди, пока Белград не вырос в современный безликий европейский город...» Глядя с высоты на этот маленький зеленый островок посреди высохшего асфальтового озера, я видел далеко внизу и себя самого: худенький мальчик с жидкими соломенными волосами и острыми коленками сидел на ступеньках и читал какую-то потрёпанную книжку. Левое стекло его круглых очков в металлической оправе было заклеено пластырем. Я почувствовал жалость к этому малышу. Судьба к нему и так была не слишком-то благосклонна! Мало ей было бедности, в которой он родился, надо было ещё закрыть ему один глаз пластырем! (Мальчишки меня тогда дразнили Косым.) Сегодня это, конечно, уже не важно, но мне кажется, что из-за того пластыря я никогда не смотрел на мир так, как остальные. Возможно, именно с него началось мое взаимное непонимание с внешним миром, которое со временем превратилось в сознательную тайную войну, наложившую отпечаток на весь мой образ жизни. Во всяком случае, без ложной скромности могу утверждать, что то едва заметное, так и не вылеченное косоглазие мальчика, глотавшего для своих лет слишком много книг, позднее сообщило моему взгляду необычную, скажем так, мягкость. Одна особа, к которой я был весьма неравнодушен, однажды сказала мне, что я всегда «смотрю на неё с какой-то жалостью, будто мне всё про неё известно!»
Читать дальше