Еще один пример из той же статьи, еще более, можно сказать, шокирующий: Есенин. «Москва кабацкая» для Тынянова — литературщина, уход Есенина от стиля к теме. Тема эта — погибающий Есенин, читатели его не столько читают стихи, сколько жалеют поэта, и не поэта даже, а человека. Это не художественная ситуация, утверждает Тынянов, — а эксплуатация жалости и прочих не идущих к делу искусства эмоций.
Не успела выйти эта статья, как Есенин покончил самоубийством. Я думаю, что, узнав об этом, Тынянов, кроме естественных в таком случае чувств, испытал еще и сильнейшее сомнение в правомочности формалистического метода.
В чем тут дело, поможет понять цитата из Тынянова же — по поводу Горького:
Он — один из тех писателей, личность которых сама по себе — литературное явление; легенда, окружающая его личность, — это та же литература, но только не написанная, горьковский фольклор.
Так и есенинский был фольклор — уже прижизненный. И Пушкина сопровождал фольклор, легенда, миф. Крупный писатель не живет без сопровождающего мифа. Более того: чуть ли не всегда миф предшествует ему. Маяковский появился в литературе, еще не начав писать. А миф создается вокруг крупной личности. То есть личность писателя, то есть, попросту или по старинке говоря, гений — то, без чего невозможна литература. Настоящая литература, а не пресловутый литературный процесс. Настоящий писатель существует вне литературного процесса, он может, например, писать в стол. И получаются «Котлован» и «Чевенгур», получается Бродский. Существует, как однажды сказал Тынянов, «внесистемный генезис».
Формалисты же говорили, что изучать нужно не писателей, а литературу, что существует не Блок и не Андрей Белый, а символизм. Это была основная ошибка. Причина ошибки ясна: сама попытка сделать из искусствознания, из литературоведения — науку. Наука не может охватить целостности, она фрагментарна, способна изучать только методологически выделенные явления и устанавливать между ними абстрактные количественные отношения. А писатель, художник пишет целостностью, то есть неисчерпаемостью, личностью, собой. Формалисты уже и сами начинали понимать это. Шкловский писал в книге «Третья фабрика»: «В литературе одни сдают семя и кровь, другие — мочу. Приемка по весу». Это ведь не столько о режиме сказано, сколько о самом формализме.
Так что правы были те, кто говорил, что формализм внутренне себя изжил и то, что его одновременно с этим запретили большевики, — мало что значащее совпадение. Тынянов, однако, нашел себя в литературе, в исторической романистике. Здесь он создавал вещи бесспорные, подчас великие: таковы «Подпоручик Киже» и «Смерть Вазир Мухтара». Роман о Грибоедове — не только исторический роман, это метафора собственного тыняновского времени. Это книга о предательстве — невольном предательстве. Грибоедов едва ли не презирал декабристов, но когда их изъяли, понял, что говорить больше не с кем. Служить же он пошел потому, что был человек деятельный, не мог похоронить себя в деревне или в московском особняке, как Чаадаев. Активным людям всегда приходится туго на историческом разломе, всегда они идут на наибольшие компромиссы. Тынянову в этом смысле повезло: он умер — и не исхалтурился, и умер в своей постели, а не в лагере.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/423286.html
* * *
[Русская европеянка Анна Ахматова ]
Анна Андреевна Ахматова (1891—1966) настолько узнаваемый и повсеместно известный образ русской культуры, что стал он уже иконическим: поклоняемая, моленная, даже чудотворная икона. Это кредо, символ веры, догматический пункт, оспариванию не подлежащий. Как Сахаров и Солженицын в свое время. Сахаров остается на недосягаемой высоте, но Солженицын сейчас очень и очень многими оспаривается. Нет ли признаков ревизии ахматовского мифа? Есть. И появляются они подчас в очень неожиданных местах — на культурных высотах. В книге Михаил Гаспарова «Записи и выписки» мы находим такое высказывание Сергей Аверинцева:
В «Хулио Хуренито» (Эренбурга) одно интеллигентное семейство в революцию оплакивает культурные ценности, в том числе и такие, о которых раньше и не думали: барышня Леля — великодержавность, а гимназист Федя — промышленность и финансы. Вот так и Анна Ахматова после революции вдруг почувствовала себя хранительницей дворянской культуры и таких традиций, как светский этикет.
Это высказывание долгое время оставалось кулуарным, но вот статья Александра Жолковского об Ахматовой — созидательнице собственного мифического имиджа — была напечатана — и вызвала едва ли не повсеместное возмущение. Мысль статьи была та, что Ахматова реализовала в своем жизненном поведении стиль и манеры диктатора, едва ли не тоталитарного. Это даже и понятно, как некое психологическое восполнение, требуемое трагической жизнью великого поэта, годами унижений, претерпленных от людей самого низкого разбора.
Читать дальше