Синьор Кальвино был непоследователен, и это знали все. В зависимости от того, с кем он говорил в данный момент, реальный факт отклонялся в нужную ему сторону, балансируя на грани правды и иногда, не удержавшись, рушился в пропасть самой очевидной фантазии. Его воображению было настолько тесно в рамках реальности, что Кальвино постоянно раздвигал их, на самом деле одинаково уютно чувствуя себя как по ту, так и по сю сторону. Стоило только высказать легкое недоверие его словам, как Кальвино с детской поспешностью начинал нагромождать такое количество вполне правдоподобных подробностей, что это количество постепенно приобретало качество легкого правдоподобия, а затем и новой реальности. Он был увлекательный и замечательный рассказчик, имея наготове несметное множество самых фантастических историй и анекдотов; и иногда самые фантастические из них оказывались правдой.
Все его четыре жены пытались хоть как-то ограничить поток людей, проходивших через его жизнь днем и ночью, — этот поток то рос, то уменьшался, но в среднем не оскудевал. В синьоре Кальвино привлекали мягкость, пластичность, простота манер, он получал удовольствие от общения с самыми разнообразными типами, которых более щепетильный и подозрительный человек не пустил бы на порог: стукачи, гомосеки, эпикурействующие монахи, обкрадывающие его клептоманы, фотографы, тайные агенты, несметное число представителей пишущей братии (среди них лакомые для понимающих в этом толк графоманы), миссионеры всех мастей со всех сторон света, коим он умудрялся дать подробную картину религиозной жизни города и познакомить с продукцией очередного художника-авангардиста, чьи работы проплывали сквозь его коммунальные апартаменты, как «тучки по лазоревому небу» в известном стихотворении Майкла Мармона. Лучше попытаться назвать тех, кто его не посещал, что тоже непросто: агенты охранки — сколько угодно, бродячие музыканты, филателисты-антиквары, практикующие маги и гипнотизеры — были; брат-генерал знакомил его с представителями офицерского корпуса и столичной гвардии; иногда у него появлялись хипы, клошары, члены партии «Национальный конгресс», дипломаты, рокеры, кришнаиты, панки, русские фашисты и славянофилы, бывшие каторжники и болельщики сан-тпьерской футбольной команды, которые свой знак оставили, кажется, во всех клозетах города от бывшего дворянского собрания до внутренней тюрьмы на Сан-Себастьяно, 4. Казалось, Кальвино знал так много, коллекционируя самую разношерстную информацию, что ему можно было бы заказывать статистические справочники, если бы не опасение, что вместо справочника Кальвино напишет фантастический роман. Он умел увлекаться, а его заразительное жизнелюбие и постоянная готовность к общению на фоне куда-то летящей обстановки его комнаты создавали своеобразную область пониженного давления, что засасывала все, попадающее в ее окрестность. Привлекало многое. Но прежде всего то, о чем почему-то забыли упомянуть и мадам Виардо, и брат Кинг-Конг — самая всесторонняя одаренность и умение создать вокруг себя совершенно особую ауру: вроде кислородной подушки, которую цепко удерживает густая крона дерева. Уникальная и фантастическая натура. Даже его недостатки, видимые через призму излучаемого им обаяния, производили впечатление милых странностей. И прощались, как мы прощаем ребенку, которого любим. До Кальвино я не встречал человека, более противоположного моему характеру, темпераменту и вкусам, и все годы нашего общения любил его, как любят экзотический пейзаж, олицетворяющий для памяти самые сильные воспоминания. Влекущий, отталкивающий и родной одновременно.
Он понравился мне при первой же встрече, хотя я пришел настроенным предубежденно, и отнюдь не сразу ему удалось это предубеждение рассеять. Помню, что шла свободная, светская беседа, где меня неприятно поражало обилие имен и названий книг, о которых я не имел ни малейшего представления: синьор Кальвино раскачивался в качалке с отличающим его удивлением во взгляде (что поначалу показалось мне признаком слабости, присущей неволевой натуре, но он почти с таким же добродушно-удивленным выражением мог говорить и ужасно неприятные собеседнику вещи) и втыкал в густую бороду красную женскую расческу. Оказывается, какие-то люди вокруг писали стихи и романы, частично изданные в России, частично ходящие в «списках», и одним синьор Кальвино, устраивая смотр, выдавал награды и призы в виде небрежных поощрений (правда, это значило немного, так как назавтра, в зависимости от контекста разговора, поощрение делало длинную рокировку с хулой), а я все не мог ощутить почву под ногами, плавал вокруг неизвестных названий, скользил по краям, все не умея выбраться на поверхность, повторяя движение сапога по наполненной жижей колее (ибо никак не мог понять — в какой мере то, что говорит Кальвино, заслуживает внимания). И ждал, когда он, наконец, выберется из трясины на твердую почву, где стоять мог и я.
Читать дальше