Когда ему было тринадцать, он двинулся по линии улицы и обнаружил, что там никто не живёт – брошенные дома, которые валялись повсюду, и Дариус не сразу разгадал, кто это устроил такой весёлый бардак, но потом он забрался в окно, запустил с собой свет и вскоре смог разглядеть все эти полки – музей из неназванных вещей (это был музей); и он ходил по этим горизонталям и пытался называть все эти вещи: бутылки с маневрирующей жидкостью, тень с отверстием, каталог каменных орбит, дождатые чётки, силовые разметки судьбы – всё это без стекла, и сложно было притворяться умершим, когда ты ещё шевелился, и маленькое одиночество жизни сверкало там, выходило обратностью – медленно, из включенных глаз, это же называлось «существовать» – так он пытался объяснить, как мог, пытался объяснить то, что видел перед собой.
Это была брошенная концептуальная деревня – он только потом узнал, что раньше там жили люди, которые любили устанавливать новые смыслы, они устанавливали их, а потом всегда переезжали, они переезжали, не желая прирастать к собственным идеям, и они оставляли их людям и детям. И дети думали, что мир выглядит именно так, что в мире – подвешенные музейные домики и лошадиные дни, и они брали это с собой в жизнь, в эти скучные многажды пройденные и до дыр объяснённые события, и они выглядывали из этих дыр, и у них в головах были музейные домики и лошадиные дни – как собственный вариант утверждали, сверившись с тишиной – ответы в конце учебника-ночи, и долгие переговоры с окнами.
Дариус сидел там, в детстве, на пороге своего маленького домика, и эти пейзажные кони носились перед ним – из копыт сыпался топот, красивые хвосты и летающие картинки, на пороге малого детства. Он сидел там и чувствовал, как внутри росла пуговица (не знал, как по-другому объяснить) – духовная пуговица, душевная, такая пуговица, на которую он будет застёгиваться в трудные времена. Момент, когда он впервые ощутил её, – это был момент, связывающий Дариуса с некими идеальными состояниями жизненности, когда человек – это большая пуговица, на которую уютно застёгнут мир.
Так он и вырос, не отличая себя от среды. Можно было говорить – пейзажный человек, лирическая гуманность, которая жила в нём, требовала какого-то голоса, и Дариус отправился в каузомерное, чтобы узнать своё направление, и вскоре нашёл нужные голоса, этими голосами пелась дорога странных.
Защита смысла, его ожидающая, – это не единственный вопрос, который был дан. Каждый день Дариус приходил на старую площадь и ждал одну и ту же девушку. Она всегда опаздывала, но всегда приходила, и можно было увидеть, как он знает её – руками ощупывал как слепой, слушал её волосы. Там было шуршание, и каждый раз, когда она поворачивала голову, что-то раздавалось – шорохи волос, и он чувствовал свою душевную пуговицу, вспоминая про бумажные носки. У него в детстве были такие носки – он писал на них в самую первую очередь, а потом переходил дальше на ноги, и никто не мог прочитать, только родители видели, и вскоре они стали заворачивать его в бумагу более подробно – плотное бумажное бельё, бумажные рубашки и даже какой-то картонный пиджак. Он записывал мысли на одежде и шуршал, бегая по улице: лёгкое бумажное детство – он вспоминал его, когда она приходила, но вскоре всё исчезало – бумажное, прежнее, и снова они уносились в гремящий перевал настоящего, где беглый глаз наблюдателя высматривал несуразного парня в коричневой кофте с кротовыми норами для рук, горящих символами нательных речей. Белый человек прописью, белый – голова, промытая большими иллюзиями.
…Дариус гулял около фонтана и жевал свою одежду, начиная с воротника. Ему надо было рассказать, но он не умел, и только записи на теле, словно он хотел законспектировать мир, но снова не успевал, встряхивая руками, бил по кармановым бокам, выискивая, где же карандаш, и то, что он постоянно терял, – годы, карандаши, мысли, к этому прибавились и слова: теперь от него ждали рассказа. И от внутреннего напряжения он весь побелел – даже там, где было исписано, чуть было не замкнулся, но потом как-то вытолкнул себя изнутри.
– Мы познакомились в январе… Мы познакомились… Я увидел её в январе, стоял там и смотрел на январь, было много слякоти, и я стоял нервный как западня, я охотился на людей, хотел общаться с ними – это нечасто со мной, но тогда я был переполнен. Я улыбался прохожим, я выспрашивал у них о состоянии времени, говорил: а что бы вы думали относительно того, как… и они отвечали мне, кто-то бросал все свои дела, чтобы только ответить мне, и мы гуляли, а другие вежливо обещали дружить, из уважения к одинаковым корням, в итоге я стал таким полым, даже равновесия не мог удержать.
Читать дальше