Творческие приобретения писателя в «Загадке Богдановича» и его собственная поэтическая практика конца 60-х и начала 70-х годов, в «подтексте» которой и раздумье о своем дальнейшем пути,— все это не могло не повлиять как на круг тем, выбранных для «Смаления вепря», так и на художественное решение их в этом, одном из самых значительных произведений Стрельцова.
Здесь органично, без каких-нибудь стыков или швов соединены в одно многозначное целое темы художника и родной его почвы, творчества и человеческого долга, духовного становления личности и возможных, а может, и неизбежных потерь на этом пути.
И все, взятое вместе, уже введено, по сути, в русло той большой темы, которая во второй половине 70-х и в начале 80-х годов отчетливо слышалась в литературе как тема памяти и в то же время «прощания». В том, как звучит эта тема в белорусской прозе, есть акценты, которые придал ей только Стрельцов. У него сложность процессов «прощания-памяти» выражена и через моральное самоощущение творческой личности, художника Обстоятельство немаловажное, особенно когда речь заходит о том, что белорусская литература — это преимущественно литература о деревне.
Трудно сказать, удалось ли ему окончательно «примирить город и деревню в своей душе» Но такое желание мира с собой и со всем окружающим остается у него «самой сокровенной и самой душевной мыслью». Вот почему он так непохож, например, на шукшинского «промежуточного» человека с его раздраженной завистливостью, а то и явной агрессивностью в отношении к «городскому» или, наоборот, со стыдливым старанием быстрее спрятать под галстуком свою «деревню».
Каким бы противоречивым, даже кризисным ни было душевное состояние героя, Стрельцов всегда показывает это в уравновешенных художественных формах, не теряя своей главной лирической мелодии. И благодаря этому еще лучше понимаешь, как необходима его герою душевная гармония.
И тут ловишь себя на мысли, что, пожалуй, нигде у Стрельцова не найти резкого сюжетного поворота или слома, нигде не увидишь того, что называется накалом страстей, остротой конфликта, И невольно спрашиваешь: что значит эта всегдашняя плавность его повествовательной манеры, эта лирическая ровность, выдержанность его голоса? Означает ли она полное отсутствие драматического, а тем более трагического элемента в самой природе его дарования?
Но вслушайтесь: «О, зачем, зачем так знакомо все это, и зачем стоит перед скамьей мать, и зачем горшки у ее ног, зачем она повернула голову к нему,— о, какой темный, невидящий, тяжелый, будто плеск воды в ведре, у нее взгляд!»
И всмотритесь: «Чья-то тень стояла на коленях, спиной к нему, и что-то хрипело, билось на соломе за той спиной, и тускло блестела разбросанная везде солома, и скреблись на насесте куры... И горшки стояли в сенях, и ведро с мешанкой, и коши с картошкой!.. Так он проснулся среди ночи. А днем ему принесли телеграмму».
Да тут в нескольких фразах столько неподдельного драматизма, сколько, бывает, не отыщешь в целых актах и главах тех пьес и романов, что претендуют на это своим жанром или названием
Такого глубокого, а не внешнединамичного драматизма Стрельцов достигает, сохраняя все тот же свой лирический стиль. Потому что настоящий лиризм — прежде всего напряженность, с которой автор переживает чувство или мысль. В «Смалении вепря» такая напряженность подымается уже до трагической высоты, в то же время не порывая с поэзией, которой всегда дышит художественный мир Стрельцова и сам его чудесный язык.
С такой лирической напряженностью звучит и мысль о сложности возвращения современного человека к истокам дней своих Об искренней потребности бывать душой на родине, несмотря на ощущение, что ты давно перерос свое прошлое. Тем более что прошлое дается человеку как бы «на вырост», его хватает и на теперешнюю и на будущую жизнь. Оно растет вместе с тобой.
И все же для возвращения в свое прошлое нужно определенное духовное усилие, работа души. Такой очистительной, свято необходимой работой занят и сам повествователь, Поэт, через творчество постигая свой человеческий долг. «О, поэт ко всему бывает еще и немного суеверным. Наивный, он хочет преодолеть действительность, он хочет верить: я уберегся от беды — ибо сказал. Добро и надежда начертили тут свой круг».
И разве не благодаря той же душевной работе приблизилось к Ивану, герою повести «Один лапоть, один чунь», все его, Иваново, детское и родное, трепетно живое, до щемящей грусти любимое даже со всем тем, что было некогда горьким? «Это было не иначе, как напряжение духовного зрения, и открылся мне дед Михалка — через двадцать лет после его смерти. Я и не знал, что так давно и так кровно люблю его».
Читать дальше