И здесь, как я уже намекал, можно увидеть аналогию с тем, что Павел говорил об иудейском Законе. Иудейский Закон, взирая на то, что Бог совершает через Христа и Святого Духа, должен этому радоваться, хотя сам Закон, ставший «слабым по причине плоти», не мог этого исполнить (Рим 8:3–4). Подобным образом действие благодати порождает такой образ жизни, в котором добросовестные язычники должны были бы увидеть истинную полноту человеческого бытия — а христиане, в свою очередь, должны помнить, что именно на эту цель указывала языческая традиция времен Павла, хотя она была не в состоянии достичь этой цели.
Это подводит нас к еще одному вопросу: следует ли думать, что теория добродетели, представленная, например, в трудах Аристотеля или Сенеки, не имеет ничего общего с теорией, выросшей на основе проповеди Иисуса и учения Павла? Нет, так думать не следует. Я полагаю, что на многих уровнях с теорией происходит то же самое, что, как мы видели, происходит и с практикой добродетели. Согласно Аристотелю, мы приобретаем добродетель, совершая добродетельные поступки: когда в нас развивается эта «вторая природа», мы приближаемся к «цели» — совершенному процветанию жизни, — над достижением которой мы трудились. Возьмем такой очевидный пример логики Павла, как глава 13 Первого послания к Коринфянам: существует цель, состояние teieios, совершенство; существуют качества характера, которые ведут к этой цели; и есть конкретные шаги, которые надо осуществлять, чтобы приобрести эти качества характера. Мы можем обратиться и к таким текстам, как глава 3 Послания к Колоссянам или глава 4 Послания к Ефесянам: есть состояние совершенства, состояние зрелости человека; есть качества характера, в которые нам нужно «облечься» как в одежду и которые надо учиться применять в жизни. Я подозреваю, что только безудержный культ спонтанности и более глубокая, хотя и достаточно распространенная, культура «аутентичности» на протяжении последних двух столетий мешали читателям Павла понять, о чем он здесь говорит. На самом же деле Павел развивает античную языческую традицию добродетели в ее христианской форме.
Но эта христианская форма действительно наложила сильный отпечаток на результат. Сама эта древняя традиция как бы была предана смерти и вернулась к новой жизни. И здесь снова мы сталкиваемся с темой природы и благодати, но теперь уже на уровне теории. Нельзя сказать, что Павел слегка усовершенствовал Аристотеля. В итоге традиция Аристотеля вела к гордости. На самом деле эту проблему замечали даже некоторые из приверженцев языческой традиции: получается, что добродетельный человек развивает у себя еще одну своего рода добродетель — гордость за свои достижения. [13] См. Аристотель, "Никомахова этика", книга 4.
Для Павла — и это было одной из самых трудных для понимания тем его трудов, как это видно из Второго послания к Коринфянам, — христианская жизнь добродетели обретала свою особую форму в свете креста Иисуса, который породил совершенно новый вид добродетели, которого раньше никто не знал: смирение. Как практика христианского милосердия породила такой образ жизни, который ранее люди не могли себе даже представить, когда христиане заботились о тех людях, что были не вправе рассчитывать на их внимание, так и смирение шло вразрез не только с представлениями о добродетелях, но и с самой античной теорией добродетели. Фактически речь шла о том, что наивысшая добродетель — это такое состояние, в котором сам человек уже не думает о своих добродетелях. Как однажды по иному поводу сказал К. С. Льюис, это все равно что встретить морского змея, который не верит в существование морских змеев. [14] C.S.Lewis, Miracles (1947; San Francisco: HarperSanFrancisco, 2001), 183.
Человек, обладающий христианскими добродетелями, не думает о своих моральных заслугах. Вместо этого он думает об Иисусе Христе и о том, как лучше любить своего ближнего.
Но эти вопросы представляют не только чисто теоретический интерес. Они крайне важны на практике. Они порождают два других вопроса — причем оба они очень актуальны. Во–первых, можем ли мы использовать древние нехристианские традиции в нашей нравственной жизни — или нам следует ограничиться Писанием? Во–вторых, можем ли мы ожидать от наших современников–нехристиан, что они дадут полезные ответы на нравственные вопросы, или нам следует сказать им: «Поглядите на нас: поскольку мы — христиане, мы все делаем не так, как вы»? Если никаких особых отличий нет — если мы можем с равным успехом читать и Аристотеля, и Павла, не замечая принципиальной разницы между ними, и если мы не в состоянии вложить наши пять копеек мудрости в дискуссии о нравственности, — значит, мы явно покинули мир Евангелий и посланий. С другой же стороны, если нет пересечений, нет точек контакта между разными традициями, значит, мы живем в своем изолированном мире. И тогда не в состоянии ничему научиться у внешних и, что еще хуже, не в состоянии ничего им дать. С какой стати мир будет вообще принимать нас во внимание? Если я встану на заседании Парламента и скажу: «Я не поддерживаю эвтаназию, потому что живу в мире христианской веры и в мире церкви», — люди, которые не разделяют моих убеждений, посмеются и скажут: «Сочувствуем, но поскольку мы не опираемся на христианские доктрины, ваше мнение не представляется нам сколько–нибудь весомым». Пересекается ли христианская нравственность с моральными представлениями нашего мира? И если мы утверждаем, что христианская вера ведет к подлинной полноте жизни человека, разве может не быть множества таких пересечений, где мы можем достигать согласия?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу