Верную рукопись пусть поищут себе поприлежней,
Где по неложной тропе шло неизменно перо.
Точкою иль запятой пусть смысл пояснят без ошибки,
Знак препинанья любой ставят на месте своем,
Чтобы чтецу не пришлось сбиваться иль смолкнуть нежданно...
Именно смысл - цель, а точки и запятые - средства, могущие тоже, конечно, стать целью, но до поры - покуда не избудут себя в собственной своей ничтожности ввиду всеполнейшего смысла. Для начала запятой или точкою пояснить смысл. Пояснить, а в чаянии - и научить...
Выразительна и звучна ученая поэзия во славу и во имя буквы. Не правда ли, странно: поэзия буквы? Но именно словом поэта оберегалась буква начертанная. С нее сдувались ворсинки калама. Сначала - в формальном научении, конечно, - буква. А дух - то, ради чего буквы. Он - за пергаменом, в нетях. Но и в душе. И, значит, он и есть сначала.
Мир членоразделен, как членораздельно слово, вызвавшее мир из небытия. Но мир обманчив; точнее, обманчиво око соблазнившее, которое следует за это вырвать и бросить от себя. Слово же не соблазнит, ибо оно и есть Иисус, наставляющий собою-словом всех людей, и потому Слово есть воспитатель. Именно здесь и начинается воспитующее, "ученое" дело Слова. Хотелось бы, чтобы буквой и через нее. Слово-бог - "архисофист, архипастырь, архиучитель". "Распятый софист" (Лукиан). Он - "рабби, но без преемства, ибо сам никем не учим". Не учим, а соблазн научить силен. Господь - опекун. И тогда мир - весь - под знаком школы. Только тем и жив. Только потому и значим. А раз так, то мир - набор пособий для наглядного обучения, а история - наставнический процесс.
Ученик - дитя, а учитель - старец. Но при этом все - дети перед лицом природы. ("Природная" учительская акция святого Франциска, как она запечатлелась в "конспектах" его учеников - в "Цветочках", едва ли не два века спустя.) Усилие души, но и простодушная хитрость. Игра мысли, но и словесный каламбур. Все это разновидности школы, вариации ученичества. Слово сказанное - слово начертанное. И тогда певец, может статься, будет уравнен в правах с писцом. Оба - ученые, ибо язык песнопевца - тростник писца или калам по свитку. Голос нетленен, но столь же нетленны и буквы, ибо свиток сгорает, а буквы возлетают нетронуты. Съесть рукопись - причаститься ее мудрости. Вновь тема ученого - причащающего - буквоедства.
"Тело и голос даруют письмена немым мыслям", - спустя века и эпохи скажет Фридрих Шиллер. Жест и голос влекутся - вместе - к букве и слову, и наоборот. Челнок средневековой научающей учености. Буква в ореоле славы, не меньшей, чем дух, ибо каждая буква Писания - письменное отвердение слова божия - Логоса, Голоса. А коли голос, то и личность, объемлемая Словом. Авторитарная (для всех), но и одиноко уникальная - дух свернут, скрючен, вмят в букву, но оттого не перестал им быть. Напротив, только тем и есть. Ученое средневековье только и делало, что вгоняло дух в букву и, зная, что джин в бутылке, вкушало этот джин странным образом: поглаживая и потряхивая старые-престарые сосуды слов; реторты слогов, флакончики-пузырьки букв. Научение длится, следует шаг за шагом, виется во времени, а смысл мгновенная магниевая вспышка, сполох вечности.
Смыть буквы вином и выпить! Неизреченные тайны каббалы как бы выбалтывали сами себя в кривых литерах древнейших алфавитов. Вселенная представала огромной, но замкнутой самоё на себя, аудиторией. А может быть, развернутым букварем, где небо - цельный текст, звезды - буквы, все до единой священны, ибо именно из них сложено имя Иисуса Христа. И хотя стены этой аудитории раздвинуты во всю ширь, а двери распахнуты настежь, но уютно в ней - как дома у печки, потому что обучение интимно: у каждого ученика свой учитель, а у каждого учителя - свой и единственный ученик ("Возлюбленные чада мои... "). Множественное число - чада - не прослушивается. А слышится вот что: "Сын мой единственный, возлюбленный... " Как видим, и ученик - под авторитарным надзором, но и сам по себе - одинок и растерян; но потому и всемогущ. В учении, конечно.
Жизнь в учении и есть подлинная жизнь школяра-ваганта, веселого мученика науки, освоившего ученость школьного порядка и академического (сказали бы мы теперь) "занудства" как праздник игры за пределами университетских тогдашних программ - тривиума и квадривиума. Вот оно урочно-внеурочное время! Собственно, так и должно быть, если мир - школа; школа тоже должна впустить в свои стены то, что ей, этой школе, с виду настоятельно чуждо, - праздный опыт души, прикинувшийся маргинальным пародированием того, что, собственно, и есть ученая жизнь средних веков, ибо, следуя за Честертоном, скажем, что смех и вера в средневековье содержательно совместны. Вот что поет отбывающий в Париж и обещающий своим друзьям непременно вернуться веселый вагант (но поет, ясное дело, в переводе Льва Гинзбурга):
Читать дальше