Вся эта работа интересовала Леву. Он чувствовал, что получил желаемое, старался проводить перевязки по всем правилам асептики, проводил беседы с горняками о профилактике травматизма. Все, кажется, шло хорошо. Одно мучило в работе Леву — это бесконечные просьбы отдельных горняков об освобождении их от работы.
Работа была действительно очень тяжелой, и каждый был очень рад лишний день отдохнуть.
— Ты дай мне, дай мне освобождение, — шептал на ухо Леве здоровенный парень, — и я тебя вознагражу.
— Никаких мне вознаграждений не надо, — резко отвечал Лева. — Когда заболеешь, получишь освобождение.
Но все-таки Лева был сострадателен. Конечно, он не давал никогда освобождения здоровым, но если ушиб, если растяжение связок, порез, есть причина дать, то он давал со спокойной душой, пока полностью не восстанавливалась функция конечностей или не заживала рана.
Прошло несколько месяцев. Начальник лагеря иногда, просматривая списки освобожденных, хмурился:
— Что-то у тебя много освобожденных, смотри, смотри…
— Я освобождаю, как должно, — отвечал Лева.
И вдруг нагрянула комиссия. Возглавляли ее представители из управления и начальник санчасти. Вызвали по списку всех освобожденных от работы и стали тщательно проверять. Начальник санчасти записывал диагноз каждого и делал свои замечания. Составили протокол обследования освобожденных, из него было выяснено, что многим Лева дал освобождение неправильно, они должны быть на работе.
Лева оправдывался, говорил, что рана еще не зажила, что есть ушиб или вчера у человека была температура, а сегодня она спала.
— Вы подходите очень мягко, — сказал начальник медсанчасти, — так не годится. Вы хорошо лечите людей, но освобождать по всяким пустякам — это преступление. Предупреждаю, чтобы больше этого не повторялось.
Лева молчал. Он понимал, что и сам начальник санчасти не свободен в своих действиях, и все начальство, которое в комиссии, требует только одного — чтобы как можно меньше было освобожденных от работы, и наоборот — чтобы больше «зэков» было на производстве. Чтобы не только выполняли, но и перевыполняли план.
Лева продолжал работать, но с освобождением от работ он поневоле стал жестче. Получалось какое-то раздирающее противоречие.
Были два мерила: с одной стороны, его совесть подсказывала, что человека нужно освободить, но когда он смотрел на болезнь глазами комиссии, он понимал, что его нужно послать на работу, и отказывал в освобождении, а сам мучился.
Эта суета с утра до вечера как-то пылью ложилась на душу. Получалось какое-то раздвоение. Налицо была сытая, спокойная жизнь, а между тем Лева чувствовал, что нет уже такой близости к Богу. У него словно открылись глаза, и он уразумел, что нет уже таких горячих молитв, какие были раньше. Кругом была обычная жизнь грешников: ругань, курение, ложь, смрад. Он не участвует в этом, молчит. Ни один человек здесь не знает, что он христианин, верующий. Он желал встретить здесь, в лагпункте, хотя бы одного человека, с которым можно было бы поделиться своими мыслями и мечтами. Но обещания не было никакого. Хотя бы агитбригада приехала, — думал он, надеясь поскорее увидеть Жору, но агитбригада разъезжала по более неблагополучным местам, по всей трассе, где развернулось самое горячее строительство железной дороги.
Наступала осень, холод, посыпал снег. Настала и зима. Лева каждое утро молился, выбирая золотой текст по памяти, записывал его. В суете дня, однако, он мало размышлял о нем. Чувствовал, что как-то застывает: и с людьми в обращении, и даже с больными он часто был резок и даже груб.
Как-то вечером, окончив прием, он сел в амбулатории, опустил голову и задумался: «Боже мой! Боже мой! Какой я милосердный самарянин, что от меня осталось. Стараюсь быть справедливым и в то же время поступаю не по совести в деле освобождения больных. Кругом столько грязи, греха всякого, а я молчу, не обличаю, живу в мире и веду себя как мирской, и никто не знает, что я верующий. Кругом люди гибнут, гибнут, а я ни одному человеку даже на ухо, осторожно, не сказал о Спасителе…»
Сознания своего охлаждения, падения охватывало душу Левы, ему стало мучительно стыдно и больно за себя, и он не выдержал — зарыдал, зарыдал, как ребенок…
Пришел из управления муж его санитарки, услышал плач в амбулатории, приоткрыл дверь, увидел плачущего Леву и закрыл дверь.
После он говорил с Левой, всячески успокаивал его, думая, что он плачет, тоскуя о воле, о родных. Но не о родных и не о воле плакал Лева. Он плакал о том утраченном, прекрасном, пламенном, что горело когда-то в его душе, а сейчас лишь чуть тлело, вспыхивая как коптящий луч луны…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу