Это разум, подсовывающий людям идеи-грезы о всеобщем счастье, понимаемом как «идеал курицы к воскресному обеду», прожекты-теории о переустройстве общества в соответствии с этим идеалом, разум, бесстыдно называющий этот обман наукой. «Наука наша до сих пор умела только отворачиваться от всего страшного в жизни, будто бы оно совсем не существовало, и противопоставлять ему идеалы, как будто идеалы и есть настоящая реальность…Теперь жизнь явилась к нам со своими требованиями. Наши расчеты не оправдались. Не у поселян будет к воскресному обеду курица, а у нас отнимутся все – и материальные, и духовные блага, которыми нас дарила наука. И лишь тогда, когда не останется ни действительных, ни воображаемых надежд найти спасение под гостеприимным кровом позитивистического учения, люди покинут свои вечные мечты и выйдут из той полутьмы ограниченных горизонтов, которая до сих пор называлась громким словом истины, хотя знаменовала собой лишь безотчетный страх консервативной человеческой натуры пред той таинственной неизвестностью, которая называется трагедией» [565].
Шестов сформулировал жесткую альтернативу: философии обыденности с ее опорой на «позитивистический» разум противопоставлена философия трагедии, отвергающая этот разум, философия, последним словом которой является призыв Заратустры «уважать великое несчастье, великое безобразие, великую неудачу». Другими словами, философия трагедии – как философия, в центре которой стоит вопрос «об индивидуальной человеческой судьбе, чтобы интимная наша трагедия была основным, движущим интересом» [566].
Бердяев заметил, что в этой альтернативе происходит подмена абсолюта: на место абсолютной ценности «мировой жизни» Шестов ставит абсолютную ценность индивидуальной человеческой личности. «Утвердить мир и его ценности, осуществить полноту и совершенство универсального бытия можно только утверждая трансцендентную индивидуальность , выполняя свое индивидуальное предназначение в мире» [567]. Но означает ли это, что своей индивидуальной трансцендентности личность достигает лишь окончательно разорвав связь с универсальными ценностями мира, в первую очередь с разумом, как того требует Шестов?
И Шестов, и Бердяев сходились на том, что проблема индивидуальности есть проблема нравственная, «это все тот же трагический вопрос об индивидуальной судьбе и индивидуальном предназначении человека» [568]. Этот вопрос не может быть решен универсальным, всечеловеческим образом, а обращен к каждому конкретному личному существованию. Но, по замечанию Бердяева, «провал в том месте, в котором сплетаются индивидуальное иуниверсальное, – вот сущность трагедии» [569]. Булгаков мог бы сочувственно прислушаться к этим словам. Но, в отличие от Шестова, он полагал, что провал потому и возникает, что подменен абсолют: ведь индивидуальное не сплетается (на равных) с универсальным, а входит в него частью. В этом – залог спасения, ибо универсальное не может «провалиться».
И несмотря на то, что каждому отдельному человеку приходится сталкиваться со своей уникальной судьбой, в любом таком столкновении обнаруживает себя судьба всечеловеческая.
Но осознание этого единства – вовсе не сулящее утешение и избавление от трагедии, но возвышающее человека и спасающее его от отчаяния и бессильного упоения абсурдом – требует не «позитивистического», а единого с верой и нравственностью Разума. «Трагедия философии» во втором смысле – это и есть трагическое напряжение духа, которого требует культура для своего сохранения. Это трагедия как условие культуры, а не как следствие ее распадения.
Вот в эту-то высокую трагедийную сущность культуры не верит Л. Шестов. Он – между Сциллой и Харибдой, чудовищами, порожденными его же бунтующей мыслью: либо культура, которой нет дела до индивидуальности , оставленной на погибель и отчаяние, либо индивидуальность, которой нет дела до культуры , проклятой и покинутой ради сомнения и одиночества. Человеку только и остается силою Веры разорвать силки Необходимости, Законов, Истины и Морали и вырваться к Божественной Воле в надежде, что Она будет милостива. К этому выбору его склоняет «философия трагедии». Но сама-то она не верит в этот выбор, ибо ее вера – сомнение, ее надежда – отчаяние, она в плену абсурда, и вырваться из этого плена ей не удается. Нельзя воззвать к вере, не веря, не найдя ее в себе. Шестов искал веру мучительно, отдав поиску всю свою жизнь, но нашел ли? [570]Вот почему Булгакова, по его признанию, личный итог этого поиска интересовал больше, чем путь мысли бунтаря-философа, заведомо представлявшийся ему ложным.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу