Противоположна такой социальной ориентации религия бого-человечества, в которой история понимается как «откровение о человеке», самопреобразование, рождение человека и человечества, как процесс, в котором любой человек, а не только избранный, является деятелем. История творится человеческой личностью. «Человек – сын вечности, брошенный в поток времени, сын свободы, находящийся в плену у необходимости, в зависимости от законов естества, от вещного, природного мира. Он творит историю, лишь поскольку он свободен, а свободен, поскольку служит идеалу, возвышается над необходимостью, отрицает над собой ее определяющую силу» [874]. Но при этом историческое творчество сталкивается как со своей границей с таинственным и иррациональным ходом вещей, извечным и принципиальным дуализмом. Самоопределение человека – к Богу и против Бога – и есть антиномия, в частности антиномия двух общественных идеалов, двух социально-философских построений, которая определяет весь путь развития христианского человечества, исторически принимая самые различные формы. И в этом – трагизм исторического бытия, что Булгаков удачно иллюстрирует анализом истории культуры. «Чувство трагического является неизменной чертой всякого глубокого религиозно-философского воззрения». Если и есть истинный прогресс в истории, то это – прогресс трагедии, ее внутреннее созревание. Но, отмечает Булгаков, «для космотеизма и человекобожия необходимо преодоление трагедии в истории, иначе царство от мира сего окажется неосуществимым, и тогда угрожает раскрывающаяся бездна пессимизма и отчаяния. Отсюда черта оптимизма, идиллического благодушия, вера в возможность самоспасения для человечества и осуществимость всеобщей гармонии на земле путем прогресса» [875].
Итак, реальный исток социального дуализма – обретение человеком свободы, этого великого дара, но и великого бремени. Со свободы, собственно, и начинается социальная жизнь. Тем самым мы обращаемся к проблематике возможности. Переворачивая классическую интерпретацию соотношения действительности и возможности, С. Кьеркегор, например, показывает, что действительность легка, возможность же – самая трудная категория, ибо то, что совершается, не так страшно и мучительно, как ожидание. Мысль эта глубоко волновала и Достоевского, а вслед за ним русских мыслителей ХХ века. Скажем так: именно анализ первичности, значимости и необъяснимости возможности как ничто и становится первым шагом к реальной социальной метафизике, открывающей онтологическую двойственность социального бытия. Социальная жизнь ведь и проходит в горизонте возможностей, борьбы, дискуссии и пр. И если просветителям, авторам всякого рода рационалистических схем общества, все возможности были ясны, то неклассический подход открывает отсутствие ясности, горизонт ничто как ключевой горизонт человеческого бытия в социуме. А это и делает необходимым обращение к трансцендентному, поскольку без него социальная действительность в своем ужасе перед будущим теряет какой-либо смысл. Свобода оказывается великим даром, но и бедой и виной человека. И только признание своей виновности, своей ответственности за все, начиная с момента грехопадения, позволяет человеку стать человеком, найти пути к иному бытию. Человек, подчеркивает Булгаков, «призван одновременно жить в двух мирах: в царстве необходимости и царстве свободы, нося в душе постоянную загадку, противоречие, антиномию, обусловливающую постоянную борьбу, призывающую к постоянному подвигу» [876].
Данные положения и позволяют нам увидеть всю принципиальную значимость и глубину веховской статьи Булгакова «Героизм и подвижничество», где он, в конечном счете, находит те концепты, которые фактически обобщают религиозное содержание его социальной философии, переводя ее в контекст опосредованных отношением к религии социальных и политических практик, способов конструирования индивидуальной и коллективной идентичности. Иными словами, и Булгаков, и близкие ему другие авторы «Вех», отталкиваясь от конкретного политического анализа роли интеллигенции в революции, вышли на глобальные социально-философские обобщения [877].
Как подчеркивал еще Хомяков, душой православия, его сутью является соборность, воплощающая подлинную свободу. Героизм, претендующий на единство всех, на самом деле разрушает соборность, или социальное единство, акцентируя внимание на том, что есть только некоторые, кто знает путь социальной эволюции. К героизму, по Булгакову, ведет религия человечества, нашедшая свое наиболее четкое выражение в идее человекобожия Фейербаха, заимствованной впоследствии марксизмом. Подчеркивая западные истоки данной концепции, Булгаков вовсе не стремится к упрощенной ее трактовке, отмечая, что данная тенденция только одно из проявлений западной культуры, причем весьма ограниченное. И как раз именно в России эта тенденция принимает религиозную форму: «Вдохновляясь ею, интеллигенция наша почувствовала себя призванной сыграть роль Провидения относительно своей родины. Она сознавала себя единственной носительницей света и европейской образованности в этой стране, где все, казалось ей, было охвачено непроглядной тьмой, все было столь варварским и ей чуждым. Она признала себя духовным ее опекуном и решила ее спасти, как понимала и как умела» [878]. При этом такой тип идентификации и социального действия часто формируется экстраординарными внешними социальными обстоятельствами, в особенности ситуациями социального и политического преследования, что ведет к формированию чувства исключительности у еще незрелых, в общем-то, личностей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу