Фу, я-то, оказывается, об охоте, а разговор ведь шел про женитьбу. Где же я остановился? Ага, сказал: «Не горюйте, мамонька. Что, других девушек нет?» Думаю: «Сейчас — какую?» Приходит на ум одна чабанская дочь. На зимовке живет. Обрадовался, что есть еще одна. И-и, говорю, если не мне есть красную ягоду, так пусть ее червяки точат… Прискакал я к ней, но… ничего не вышло, не желает. Что такое? Назавтра прискакал — опять от ворот поворот… Смотрю, лето к осени повернулось. Чего я только не делал, чего не придумывал, чтобы ее заарканить! Чуть вечер, прискачу к ней на стоянку, а когда все уснут, подползу к ее юрте. «Кук-кук-кук-кук, выдь, Кузунь, из аила. Кук-кук, кук-кук, выдь, милая, ко мне». Не выходит. Но долго ли лежать красной лисице в своей норе? Все-таки выскочила! Взял я ее в жены. Всего две-три старухи да столько же стариков собрались на свадьбу… Э-э, что я говорю, с ума сошел, что ли? Не то что корболунские, а весь народ, что живет ближе Арынура, собрался. Тут же десять баранов съели, и не тащился больше никто со своей чашкой-ложкой, потому что жизнь улучшилась. Вихрь от песен и плясок чуть не сдунул мою Корболу из-под горы. Вот так…
Ну, до сих пор живем вместе. Четыре сына у нас и три дочери. Разве другое богатство надо нам?.. Думаете, почему я так упрямо, как дятел, стучался в юрту моей Кузунь? Почему прилип к ней, как сера? Знал, что всегда со мной будет. Вечером приеду домой, она на месте. Судите сами: кто же отважится воровать женщину, в которой один центнер и семнадцать килограммов весу… Три года прошло, как справили новоселье. Но теперь все думаю, что наша старая избушка, хотя она и с казан, не хуже новой. Ведь как переехали в новый дом, в нашей семье ни прибытка, ни убытка… Хочу подать на развод. Только никак не могу отважиться сказать это моей Кузунь — моей Кузунье, если на русский манер, — боюсь ее, ребята, боюсь. А так, как теперь живем, тоже невозможно. Старых законов держится она: нельзя называть по имени моих родственников, а ведь их да ихних тезок, считай, больше полдеревни. Сколько лет живем вместе, не понимаю ее языка! Топор — это имя дяди, поэтому топор она зовет «рубильник». Нож — так звать дядю моей матери — на ее языке просто «режущий». Собака для нее «гав-гав», куры — «кыт-кыт», гуси — «га-га»… Едем на покос, она говорит: «Смотри, смотри — летун зацепил роющего и побежал». Вот и догадайся. Это она сказала, что коршун суслика схватил! И все у нас не так, как у людей. Сколько уже лет держим два чайника. Она пьет чай только грузинский плиточный, а я — индийский байховый. Она ест говядину, а я — маканину. Она постное, я жирное, она пресное, а я соленое. Вот так и живем. Но все же надо сосуществовать: как-никак она мать моих детей.
А однажды она меня, ступившего одной ногой на тот свет, собственноручно вытащила на этот. Пасли мы тогда овец в лесу Тагай. Вышел я утром из аила, а у коновязи — кёк ярамас! — стоит сам Михаил Топтыгин. Я обратно в аил, схватил свою пищаль и, не долго думая, пальнул Михаилу Ивановичу в лоб. А Михаил Иванович как рявкнет на меня. Я в последнюю секунду вспомнил только, что пулю из пищали вытащил, остерегаясь ребятишек. Выходит, холостым угостил… Очухался, вижу — ну, ребята, я всю германскую прошел, даже там такого не видел, наверное, не увижу больше, хоть сто лет буду жить, — сидит моя Кузунь верхом на Михаиле Ивановиче и за уши его к земле прижимает. «У-у, ты, трус с заячьим сердцем! — кричит мне. — Скорей неси «режущий» да покажи, куда его колют…»
Нет, нет, парни, с тем аксакалом, Михаилом Ивановичем, шутки плохи. Было это опять в том же лесу Тагай. Всю ночь дождь лил, потом весь день, и не видно было, что собирается перестать. В аиле сесть стало негде. Да еще Кузунь уехала в деревню за хлебом и солью. Что одному лежать, думаю. Пойду-ка к табунщикам. Перевертываю наизнанку шубу овчинную и шапку, чтобы не промокнуть, выхожу на улицу. Темнеть стало. Лошадь моя — за рекой кедрач был, — видно туда ушла. День мне ее ловить, потом седлать — пешком пошел. Пришел к ним, спят. Один лежит у самого входа в шалаш. Смотрю: Йогорко, тот самый парень, который хвалился каждому встречному-поперечному, что служил в армии в Уссурийской тайге и ловил живьем тигров. Я ткнул его пальцем в грудь. «Отодвинься, парень, войти хочу». Как тут Йогорко закричит:
— Медведь! Медведь!
Ух! В шалаше будто граната взорвалась. Миг — и никого. Кричу, никто не отзывается. Что мне осталось делать? Собрал в шалаш все ихние ружья, повешенные на кедре. Каких ружей там только не было, тут и карабин, чуть не со слезами выпрошенный табунщиками у милиции, и самоделки, и двустволка, заряженная картечью, и малокалиберка. Тепло — и шубы, какие хочешь. Можно блаженствовать. Лег и уснул.
Читать дальше