— Под Водорезову работает, — не удержался я от шутки, имея в виду лестное для Николая Ивановича сравнение с известной фигуристкой.
Отдав дань Бахусу (скорее, впрочем, «Ивану»), мы вышли в мрак безлунной ночи.
Мы двинулись к дороге.
В нашей ретираде Маша опережала всех, ловко выбираясь в темноте из препятствий.
Я следовал за ней.
Внутри меня теплело, что-то размягчалось, плавилось. Маша словно бы чуть-чуть плыла впереди.
— Да поддержите же меня, — подала она руку, балансируя на балке.
— Спасибо, — освободилась она, когда мы вышли на дорогу.
— Маша… Вы меня не узнали?
— Я узнала вас сразу.
— Скажите. Я очень… очень не…
— Ну, почему же. Вы… заметный.
— Григорий Александрович! Григорий Алекса-анд-рович!! — взывал из мрака и завалов Рушнидкий.
— Маша. Можно мне., не отвечать?
— Не отвечайте…
О, Тбилиси!
Я был счастлив в тебе…
Парикмахеру все равно, с бородавкой у меня нос или без. Бледный, с красным задором или с фиолетовой обреченностью. Ему неинтересно знать, чувствует ли этот нос приятную щекотку от запаха меха на плечах красивой женщины, вошедшей в комнату с мороза.
Нос должен быть удобным.
Моим кондиционным носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, болевым приемом устанавливает мою голову в нужное ему положение.
Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего над другой головой. Я улавливаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, подия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайт, пенальти, инсайт, корнер.
— Два шестьдесят, — говорит мне полиглот по-русски.
Многовато, но я не сержусь, я счастлив и через стеклянную дверь выхожу как бы за границу. Ибо направо, налево, сзади, спереди нерусская речь, палаццо, горящие в солнце костры из канн.
А дальше я расстаюсь с европейской цивилизацией и, словно бы совершающий путешествие в Арзрум, направляюсь к азиатским серным баням.
— Как Пушкина, — говорю я банщику.
Краток он, впитавший мудрость Востока:
— Червонец.
Банщик экзотически тощ и воплощает собой шаблонные представления о голодающем индусе колониальных времен.
Шершавые ступни топчут мою спину.
Мои ребра на пределе прочности при изгибе.
Меня шпарят кипятком, леденят горной водой.
Палач-банщик сдирает кожу скребницей, травмирует позвоночник костяными ударами.
А я, как полинезийский юноша, проходящий испытания на возмужалость, не издаю при этом ни единого стона.
У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глазные яблоки банщика-«садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.
А вот уже я Саваофом сижу в облаке белой пены.
Теперь банщик ласково гладит мое тело рукой в тряпичатой варежке.
— Сказал — чистый.
Из-под влажной варежки выползают черные веретена.
— Ходи серный ванна.
Я иду в смрад, туда, где всего острее запах серы. В дымящейся каменной чаше словно бы варятся довольные грузины. Бассейнчик перенаселен; мы касаемся друг друга маслянистыми телами.
Серные бани — удовольствие для мужчин.
Ой ли?
При выходе я сталкиваюсь с нашими туристками.
Среди них распаренная Маша.
— Ой! — восклицает Маша; в ее расчеты не входила встреча со мной в бытовом плане.
Я с удовольствием смотрю на нее.
— Ну, зачем мы встретились с тобой… у бань, — растерянно говорит она.
Мы немного отстаем.
— Правильно встретились. У меня билеты в оперу.
— Что мы слушаем?
— «Гугенотов».
Наша группа у памятника Руставели, откуда мы отбудем с экскурсией по городу.
У памятника — строгий грузин. Один.
Это наш экскурсовод? (Не люблю это слово: похоже на «куровод». Чувствуешь себя глупым и клохчущим.)
Мы молчим и он молчит.
Рассматриваем его. Неудачник? По крайней мере, по грузинским критериям. Не «надутый». Не в вульгарнореспектабельном «аэродроме», а в приплюснутой фуражке. Поношенный. С клеенчатым портфелем. Худое лицо выложено бритыми складками пористой кожи.
— Извините, вы наш гид?
— Экскурсовод.
Молчание.
Потом молчание с недоуменьем, потому что долгое.
— Вроде бы наши в сборе, Начнем?
Читать дальше