Говоря, напримѣръ, о какой нибудь нимфѣ Рубенса:
— А что, Крысаковъ, — я въ зтомъ дѣлѣ профанъ — бокъ то у нея какъ будто того… жирноватъ?..
— Сами вы жирноваты… Гдѣ?
— Вонъ, Крысаковъ, во-онъ… Не то, пенснэ мое замутилось… Какъ будто жирноватъ, бочекъ-то… Хе-хе-хе…
— Ни черта вы не понимаете!
Вы, съ тупой радостью:
— То-то, Крысаковъ, ни черта. Какъ есть-ни черта. Такъ, скажешь иной разъ, самому даже стыдно, — бокъ жирноватъ! — Господи…
Тогда, тронутый вашей скромностью, Мифасовъ можетъ сказать:
— Немножко есть. Манера такая.
— Да ужъ ихъ, Рубенсовская, манера извѣстная, — говорю я въ этомъ случаѣ, но очень осторожно и иду подѣлиться съ Южакинымъ.
— Видите, Южакинъ, — бокъ, дѣйствительно, не-того… жирноватъ.
— И бедра, — спѣшитъ пропустить, за одно, Южакинъ.
Или такъ:
— Не пойму я, Мифасовъ, что только у меня съ глазами дѣлается?.. Рисуночекъ вотъ тутъ маленькій, перомъ… Не вижу я носа и не вижу… Ровно безъ носа…
— Сами вы, Сандерсъ, безъ носа, — отвѣчаетъ, за деликатнаго Мифасова, Крысаковъ.
— Тѣнь, — изысканно объясняетъ Мифасовъ. — Носъ есть, только вы его не видите… Штрихи…
— Ишь до чего дошли, — тихо дивитесь вы. — Тоже не каждому дано…
На улицѣ становится легче, а если прижать одного изъ нихъ за кружкой пива, пока другой тѣшится, вдалекѣ, виномъ, то и совсѣмъ легко.
— Что это, Крысаковъ, — Мифасовъ, все — Ботичелли да Ботичелли? Только и слышно.
— Любитъ… геніальный художникъ, — коротко отвѣчаетъ Крысаковъ.
— Геніальный… Только вотъ животы у него какіе то непонятные — особенно у женщинъ… Словно бы груши резиновыя?.. Нездоровые, что ли?..
— Условность, — пожимаетъ плечами Крысаковъ. — Я его и самъ не особенно, признаться, долюбливаю.
— Чертъ бы его взялъ, — мститъ за старое Южакинъ. — Вотъ Рубенсъ — это такъ! Это я понимаю!
Глаза Крысакова вспыхиваютъ…
— Я, Мифасовъ, все насчетъ Рубенса хотѣлъ васъ спросить… Мальчиковъ онъ тамъ рисуетъ, знаете?.. Такъ вотъ очень ужъ они на пирожки съ вареньемъ смахиваютъ.
— На пирожки? — не сразу догадывается Мифасовъ. — Розовые они такіе, пухлые, это вы хотите сказать?
— Это самое. Крысаковъ ихъ, знаете, любитъ! Вотъ любитъ!.. Жирное вообще уважаетъ…
— Нне знаю… можетъ быть…
— А женщины то? Тѣсто такъ и виситъ! А?.. Вотъ Ботичелли!.. это марка! Чистота, аккуратность… На каждомъ шагу…
— Ботичелли… — съ тихимъ обожаніемъ говоритъ Мифасовъ. — Ботичелли…
Крысаковъ и Мифасовъ — художники.
Спускался вечеръ, мы пошли осматривать городъ.
Крысаковъ презрительно вздернулъ плечами, чѣмъ, за одно, поправилъ спадавшую часть костюма, и сказалъ:
— Воображаю, что за старинный городъ… у нѣмцевъ…
— Налѣво, господа, — сказалъ Мифасовъ. — Я знаю городъ, какъ свои пять пальцевъ.
Мы инстинктивно свернули направо и тихо ахнули.
— Я вамъ говорилъ? — шепнулъ Мифасовъ. — Старый Нюрнбергъ.
— Старый Нюрнбергъ, — повторили мы.
Передъ нами раскрылась старая книга. Старая-старая съ мягкими, желтыми страницами, въ которыя хочется уткнуть голову, прижаться лицомъ къ крупнымъ стариннымъ буквамъ, дышать далекими и странными, чуть-чуть грустными ароматами старины; медленно перевернуть страницу и снова забыться, полузаснуть подъ неслышный шелестъ печальныхъ тѣней.
Я не помню, о чемъ мы говорили, странствуя по засыпавшимъ уже улицамъ стараго Нюрнберга.
Иногда мы сбивались въ кучу, на какомъ нибудь мостикѣ или передъ маленькимъ бассейномъ съ темной, наивно-странной фигуркой посрединѣ — добрымъ окаменѣлымъ призракомъ, лившимъ журчащія струйки черезъ длинныя глотки торчавшихъ у него подъ мышками гусей. То разсыпались въ разныя стороны, какъ дѣти, нашедшія «ягодное мѣсто», и кричали другъ другу — сюда, сюда! — Въ темную беззубую пасть узкаго-узкаго переулка, къ бархатному конному призраку, къ бронзовой доброй коровѣ, мудрой веселой хитростью добродушныхъ вѣковъ… Къ грузнымъ воротамъ того дома, покрытымъ теплой засохшей плесѣнью столѣтій; можетъ быть, стукнуть тяжелымъ желѣзнымъ кольцомъ и подождать спокойныхъ шаговъ большого человѣка съ бородой, въ одеждѣ изъ лиловаго бархата, въ туфляхъ на крѣпкихъ старыхъ, ногахъ. На наше счастье, это — мейстерзингеръ, можетъ быть, даже самъ Гансъ Сак съ, который споетъ намъ, скажетъ много-много о Старомъ Нюрнбергѣ, пока мы будемъ тянуть темное, доброе пиво. Онъ тоже выпьетъ и, пожалуй, проститъ намъ пиджаки и брюки, хотя попеняетъ, что мы не догадались переодѣться.
Читать дальше