— Я очень бы хотел! — горячо сказал мальчуган. Его глаза были прикованы к кобуре.
— Хочешь посмотреть мое оружие? — спросил лейтенант. Он вытащил из кобуры тяжелый револьвер и протянул его. Дети осторожно приблизились.
— Вот предохранитель. Спусти его! Теперь он готов к стрельбе.
— Он заряжен?
— Он всегда заряжен.
У мальчика высунулся язык. Он сглотнул: у него потекли слюнки, как от запаха пищи. Теперь все они стояли ближе. Один из мальчиков протянул руку и осмелился тронуть кобуру. Дети окружили лейтенанта плотным кольцом. Их робкая радость обступала его со всех сторон, когда он прятал револьвер в кобуру.
— Как он называется?
— Кольт-38.
— Сколько в нем пуль?
— Шесть.
— Вы из него кого-нибудь убивали?
— Пока нет.
От любопытства дети затаили дыхание. Положив руку на кобуру, лейтенант стоял и всматривался в терпеливые карие глаза; это были те, за кого он боролся. Он хотел освободить их детство ото всего, что сделало несчастным его самого, — от нищеты, суеверий, пороков. Они заслуживали правды — правды о пустой, остывающей Вселенной и права выбирать то счастье, какое захотят. Он был вполне готов истребить ради этого сначала Церковь, потом иностранцев, затем — политиканов, а в один прекрасный день — даже своего шефа. Он хотел начать строить с ними новый мир на пустом месте.
— Я хочу… я хочу, — проговорил Луис, словно его желание было таким огромным, что для него не находилось слов.
Лейтенант протянул руку и коснулся мальчика, желая его приласкать, но он не знал, как это делается. Он ущипнул Луиса за ухо и увидел, как тот дернулся от боли; дети разлетелись, точно птицы. А он одиноко зашагал к полицейскому участку — маленький, щеголеватый, полный ненависти, скрывающий свою тайную любовь. На стене в участке гангстер так же упорно глядел на праздник Первого причастия. Кто-то обвел голову священника чернилами, чтобы выделить его среди девичьих и женских лиц; в этом нимбе усмешка на лице казалась непереносимой.
— Есть тут кто-нибудь? — крикнул лейтенант в раздражении. Потом он сел к столу и тут же услышал, как приклад винтовки заскреб об пол.
Мул, на котором ехал священник, внезапно сел под ним; это было неудивительно: им пришлось тащиться по лесу около двенадцати часов. Они двигались на запад, но слух о солдатах заставлял их повернуть на восток; там орудовали краснорубашечники, так что пришлось направиться на север, пробираясь через болота, ныряя в сумрак красных деревьев. Теперь оба они выдохлись, и мул просто сел. Священник слез с седла и рассмеялся. Он чувствовал себя счастливым. Это одно из тех странных открытий, которые делает человек на протяжении своей жизни: какой бы она ни была, в ней есть радостные минуты; всегда можно сказать, что бывает хуже, даже в опасности и беде маятник продолжает качаться.
Он осторожно вышел из леса на заболоченную лужайку; весь штат был таким: река, болото, лес; при свете заходящего солнца он опустился на колени и умыл лицо из бурой лужи, которая, словно черепок обливного кувшина, отразила его круглую, заросшую, исхудавшую физиономию. Она была столь непривычна, что священник улыбнулся — робко и смущенно, как человек, застигнутый врасплох. В прежние времена он часто отрабатывал жесты перед зеркалом и поэтому знал свое лицо, как знает актер. Это был род смирения — свое собственное лицо он считал неподходящим: лицо паяца, пригодное для того, чтобы безобидно шутить с женщинами, но у алтаря неуместное. Он тогда старался изменить его, а сейчас подумал: мне это удалось, они меня теперь ни за что не узнают. Радость охватила его, как хмель бренди, суливший временное избавление от страха, одиночества и многого другого. Присутствие солдат толкало его идти в то самое место, куда ему хотелось больше всего. Шесть лет он избегал его, но теперь не слабость, а долг вел туда — и это нельзя было считать грехом.
Он тихонько толкнул мула.
— Вставай, мул! Вставай.
Маленький, изможденный, в рваной крестьянской одежде, впервые после многих лет, он возвращался домой, словно обычный человек.
В любом случае, даже если бы он мог идти на юг и миновать деревню, это была бы еще одна капитуляция. Прошедшие годы были отмечены рядом мелких капитуляций. Сначала он опускал праздничные и постные дни, потом почти перестал заглядывать в бревиарий [22] Молитвинник для священника (прим. перев.).
и в конце концов потерял его в порту во время одной из попыток бежать. Потом пришла очередь алтарного камня [23] Плоский камень, на котором католические священники служили литургию (до недавней богослужебной реформы) (прим. перев.).
: слишком опасно было его держать, а без него он не имел права служить литургию. Наверное, он подлежал взысканию, но церковная кара казалась чем-то нереальным в штате, где единственная гражданская мера наказания — смерть. Его образ жизни, ставший привычным, походил на треснувшую плотину, через которую просачивается забвение и смывает то одно, то другое. Пять лет назад он открыл путь непростительному греху — отчаянию, но теперь возвращался туда, где оно родилось, со странно легким сердцем, ибо перешел рубеж самого отчаяния. Он знал, что был плохим священником. Для таких, как он, у людей было прозвище — «поп-пропойца», но все падения улетучивались у него из головы; груз его проступков накапливался где-то втайне. «Когда-нибудь, думал он, они окончательно заглушат источник благодати». Пока же он продолжал нести этот груз, с приступами страха и усталости, с беспечным легкомыслием.
Читать дальше