Иногда вдруг запахнет чем-то знакомым, и обрушивается водопад микроскопических стеклянных осколков памяти – тех осколков, которые навсегда застряли в моих простынях и моей одежде, мне легче научиться жить с ними, чем пытаться избавиться от них. Неужели так мало остается нам всего после того, как кто-то уходит? Вот в чем вопрос, вот в чем загадка.
Как нечестно, неправильно все, и мои бессильные попытки понять что-то, что я даже не могу внятно сформулировать, кому они нужны, кроме меня?
Люди бывают трех типов – курящие, некурящие и бросившие. Если твой отец лежит в земле – уже нельзя быть совершенно, стопроцентно спокойным и уравновешенным, нельзя из разряда бросивших вернуться в разряд некурящих. Никаких «все проходит», ничего не проходит, все остается на своих местах. Как трагичен портрет старящегося человека, когда в проступающих мимических морщинах на его лице становятся видны следы всех прежних переживаний, всех масок – удивления, смеха, плача. Прошлое – надежно вшитая под кожу торпеда, контролирующая будущее. Есть вещи, которые уже нельзя изменить, потому что изменить нельзя.
Я просто хочу удостовериться, что между нами нет недоговоренностей.
101.
Я, вроде бы, становлюсь фаталистом.
102.
А от этого, набоковского, у меня все внутри так, словно я выпил поминальные сто грамм самогона и не закусил:
Я чую: ты ходишь так близко,
Смотришь на спящих; ветер твой нежный целует
мне веки,
Что-то во сне я шепчу; наклонись надо мной и услышишь
Смутное имя одно, – что звучнее рыданий, и слаще
Песен земных, и глубже молитвы – имя отчизны.
103.
Мое раннее детство, ныне несуществующее, и оттого особенно существенное, отражающееся в лужах памяти безмятежными ванильными шарами облакообразного мороженого, было восхитительно счастливым. Грядущее, неотвратимо наступающее цунами перемен еще только зарождалось где-то на дне морском; ровная гладь поверхности, как чрезмерно заботливая мать, скрывающая редкие приступы безумия единственного ребенка, ничем не выдавала первые толчки землетрясения. Какое же сильное охватило меня удивление, когда неожиданный революционный поток подхватил моих домочадцев вместе с их скарбом и понес в неизвестность по такому же безумному маршруту, коим спасаются от бега быков испанцы в своих дурацких шляпах и грязно-белых рубахах, с искаженными от паники лицами. Я, точно ангел, стоял посреди этого ужаса, Армагеддона, и волна жалела меня, пока я силился сориентироваться, за чью же руку хвататься, а глубоко в душе наивно верил в то, что происходящее мне снится. Накрывшие нас всех с головой перемены смыли остатки детства: отчаянные переезды, разменянные квартиры, противостояние матери с сестрой, бестолковые подпрыгивания отца – поначалу все это казалось игрой, но я пропустил момент, когда сердцем почуял, что (не трагедия, но) драма разыгрывается с нами – действительно с нами, т. е. и со мной в том числе. После этого осознания, явившегося в мой детский счастливый мир с милосердной неспешностью, собственно детства уже не существовало.
И только летние месяцы, которые я коротал в Куеде, не обращающей внимания на взбесившийся мир, блаженно обрекшей себя на консервацию, и, как оказалось, медленную смерть, эти месяцы оставались анклавами подлинно детского, неотчуждаемого и, как видится теперь, самого лучшего моего багажа из того, что бережливая и сильная память сумела вытащить из прошлого. Поначалу я сопротивлялся своим отъездам к родителям отца, в ненавистную деревню, обожающую семейные походы за грибами и ягодами, колхозными, коллективными методами высаживающую, пропалывающую, пожинающую свой огород – храм неистребимых аграрных плодородных культов. С каждым годом, однако, я обнаруживал в своей голове неиссякаемый источник идей, помогающих легально избегать садово-огородных работ и обеспечивающих наилучшие условия для изучения детской отцовской библиотеки в тишине и покое дедовской квартиры. Я отчаянно противился тому, что не любил – сбору колорадских жуков, прополке, сушке лука и прочему. Непослушание мое иногда находило понимание у взрослых, а иногда, напротив, вызывало в трудолюбивой бабке гнев. Поэтому когда меня, как и остальных моих малолетних двоюродных родичей, приговорили к выкапыванию картошки, я ловко взял на себя неприятное для взрослых, но такое сладостное для детей обязательство бороться с прыгающими по всему участку, наглыми, жирными, буро-желтыми жабами, которых я бережно брал на руки и относил за ограду. Дядька мой, в то же время, недоволен был моей работой не столько потому, что я выполнял ее недобросовестно, сколько потому, что он обнаружил помимо жаб иных неприятных вредителей – кротов. В один прекрасный момент уборочных работ он вдруг крякнул, замахнулся вилами и ударил со всей мочи в землю – я вижу эту картину очень явственно – а потом победно вскинул вилы, на которых висела тушка крота. Помню, как лоснилась его великолепная черная шубка, и как чудовищно из-под нее виднелось исподнее – стыдливо выпавшие наружу лилово-багряные внутренности. Мертвого зверька, еще некоторое время назад пожиравшего семейный картофель, дядька перебросил теми же вилами за ограду. Крот лежал посреди дороги несколько дней, неестественно распластавшись, пока его не сметали черви.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу