Мы разбрелись, рассеялись по миру. Нам сорок, пятьдесят, шестьдесят, – говорят, в цивилизованных странах в эти годы только и начинают жить. А мы подводим итоги, мы думаем, что сказать напоследок этому миру, который не понял и не услышал нас вовремя. Не узнал нас, не был готов к встрече, по предположению Мераба. Мир закрылся, а мы долбили своими клювами его железный панцирь. Мы не принимали ни социальных, ни денежных заказов. Потому что где-то сидел Сидур в подвальной мастерской и записывал для себя в дневнике: «…любой заказ… губителен для художника и писателя. Только для себя, тогда получится для других».
«Я свободный человек уже потому, что не рвусь за границу», – сказал Сидур Марку Харитонову. Марк остался свободным там, где и был таковым, на улице Бажова, неподалеку от ВДНХ.
Мертвое море молчит. У раскладушки отложение солей. Она скрипит и кряхтит подо мной. Под ногами шевелятся камни.
Автобус несется во тьме по горной дороге в Иерусалим. Эдемские сады в скалах, пальмы и густой дух апельсиновых рощ.
В Иерусалиме дождь.
Автобус, теперь с частыми остановками, довозит до дороги на Вифлеем. Скоро Рождество. Рождественская звезда над яслями в католических соборах. Мария, Иосиф, овцы, человеческо-божий ребеночек в колыбели. Простому человеку должно быть внятно, кого и за что жалеть. Должно быть внятно ему, что его страдания искупятся. И для этого простому человеку нужен простой пример.
Тора лишена романтики. Что есть – то есть. Такова сущность сущего. А сущность требует толкований и рождает талмудистов. Из романтизма мы перелетели в мир сущностей, где да-да – нет-нет не предусматривает ни реинкарнации, ни Чистилища. Все здесь начать – и кончить. А если мы начали – не здесь?!
Я не спешу. Будто все свидания уже состоялись. Если наша дикая кошка царапнет меня, окаменевшую статую, своим когтем, – моя кожа треснет, и трещины пойдут по всему телу, – я расползусь, превращусь в месиво из костей и мяса. Никто не сможет собрать меня и впихнуть обратно в кожу.
Огромные охристые камни подсвечены фонарями. Отсюда, с обрыва, виден Вифлеем. Ущелье перерезано хребтом, на его позвоночнике – кудряшки низкорослых олив. Дальше – черный обрыв, зияющая пропасть, вверх от нее разбегаются огни Вифлеема, разряженный воздух дрожит, и огни дрожат, распространяя вокруг себя иссиня-черное свечение.
Приглядевшись к темноте, можно различить шоссейные дороги, они обсажены хвоей и обставлены фонарями. Дальний свет фар на мгновение освещает храмы и дома, за эти доли секунды их невозможно рассмотреть, их можно только узнать. Днем, в ясную погоду, они видны, но я люблю приходить сюда ночью, в свете звезд, чтобы дух захватывало от стихов из «Доктора Живаго», Рождественской мишурной звезды над сладкими яслями в Краковском костеле. Все это пришло отсюда, отсюда именно, где я сейчас стою, – так что, Сидур, это место никак не может быть названо «заграницей».
За-граница, за-город… – внеположено, вне, за пределами. А там, где я сейчас стою и где валялась на просоленной раскладушке, Вечный Предел. Здесь я узнаю Мераба, свернутого в трубку в моей руке, Мераба, чьи слова о свободе и импровизации накрутились одно на другое, слышу Марка, говорящего о напоре стихийных сил в оформлении мысли – трезвой, выверенной, жесткой. Ладони – в кристаллах соли.
Раскладушка стоит на берегу Мертвого моря, сложенная мною в книгу. Обложка порастает белыми кристаллами слов.
Это странно, никогда такого не видел ( англ. ).
Это он. Он на них работает ( англ. ).
Возможно, во всем виноваты летающие тарелки ( англ. ).
Прозвище ортодоксальных евреев.
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу