А еще тот шотландец, чьи рассказы были такие живые и так полны юмора и который всегда так заразительно смеялся. Однажды своим обычным звучным голосом он объявил Иасинту, что говорит с ним в последний раз. У него рак горла, и он ложится на операцию. Ни разу раньше он не упоминал о своей болезни. Он сказал, как будто речь шла о чем-то совершенно обыденном: «Мне вставят платиновый свисток. Ничего себе привой, а?» И добавил, рассмеявшись в последний раз: «После этого мне останется разговаривать разве что с птицами». А вместо прощания пропел безмятежным низким голосом старинную шотландскую балладу.
Несколько лет Иасинт разговаривал с человеком с края света. Так тот человек сам называл себя. Каждый раз, выходя на прием, он сообщал: «Я говорю с вами с края света». Он жил на Баффиновой Земле. И свихнулся на поэзии. Да и вообще немножко свихнулся. От одиночества, от бесконечной зимы, от белых ледяных просторов. От скуки. Одно сумасшествие вытесняло другое, усиливало, ослабляло, в зависимости от обстоятельств. Он почти что не говорил на отвлеченные темы, предпочитал читать стихи своих любимых поэтов: Шелли, Водсворта, Китса, и особенно Шекспира, чьи сонеты он выпевал глуховатым от волнения голосом, словно взрывы желания, восторга, ревности, ликования, гнева или мольбы, что поочередно сменяли друг друга в этих стихотворениях, так воздействовали на его голосовые связки.
Но иногда он позволял себе спуститься с высот поэзии, чтобы прочесть отрывок прозы, но всегда из одной и той же книги. Это была до того поразительно ритмичная проза, что он читал ее на одном дыхании мелодическим речитативом. Книга (называлась «Волны», автор — Вирджиния Вулф.
Иасинта всегда трогало, с какой нежностью человек с края света произносил название книги и имя автора; в его голосе появлялись интонации мечтательно вздыхающего ребенка. В этом вздохе было какое-то хрупкое наслаждение и грусть. С тех пор «The Wawes» Вирджинии Вулф вызывают у Иасинта ощущение блеска пены и хрусталя, бесконечного шепота белесого света, и эта полуокеанская-полусветоносная география сливается в его мыслях с Баффиновой Землей и омывающим ее морем. География края света, география сердца мира. География растерянной души Иасинта.
«Откатываясь, волна оставляет после себя лужи, и в некоторых трепещет забытая ею рыбешка».
География, оставшаяся безмолвной. Однажды без предупреждения человек с края света прекратил передачи. Быть может, он наконец-то покинул бескрайний полярный остров, где жил по причинам чисто профессиональным, и, спасенный от безумия, каким грозила ему тоска, он исцелился и от безумия мелодичного выпевания стихов и прозы. Вероятно, он возвратился на родину, к своим близким и вновь обрел живость простого разговорного языка. Опять окунулся в привычную зыбь мира живых. И обостренная жажда расшивать молчание необыкновенными словами угасла в нем.
География тающая и возрождающаяся; остров, погрузившийся в забвение, не переставал по прихоти времени выныривать на поверхность вод. А воды те были населены сиренами с чарующими голосами, которые то воспевали пурпурную страсть, окрашенную золотом и гагатами сонетов Шекспира, то разматывали долгую серебряную пряжу «Волн» Вирджинии Вулф. Баффинова Земля стала шепотным дрейфующим островом мечтаний Иасинта.
Человек с края света, сам того не ведая, оставил свои слова в наследство Иасинту, тоже узнику одного из островков мира. И слова эти, в которых доходила до наивысшего предела красота «языка дальних далей», без конца возникали в его памяти. Но он никогда не произносил их вслух, хотя знал наизусть. Разве что порой шептал, почти не размыкая губ, как человек, который почти неслышно напевает песенку, чтобы утишить тревогу, сдержать слезы. Стихи, более всего восхищавшие Иасинта, самые любимые фразы умирали на его губах, в его дыхании, а потом, подобно трепещущей пене, вновь возвращались в сердце.
«Каждая волна, приближаясь к берегу, вздымалась, обретала форму, разбивалась и влекла за собой по песку тонкую пелену белой пены».
И вот тут Иасинт подходил почти вплотную к источнику этих произведений — источнику, укрытому в наитемнейшей, самой жгучей глубине любящей плоти, в глубине жаждущего, исполненного желания тела, или же источнику, незаметно струящемуся по самой поверхности чувств, что напряглись в созерцании мира в полном согласии с течением времени. Слова этих произведений созревали в полнейшей тайне — тайне любящего тела и влюбленного сердца, разрывающегося между светоносной красотой Друга и темными чарами Возлюбленной; в тайне просвечивающего, преходящего тела и сердца, вечно неспокойного в поисках пресуществления при такой мимолетности людских дел и быстротечности жизни. Слова этих произведений, меченные из целомудрия тайной, были и предназначены для шепота. Для внутренних признаний.
Читать дальше