В какой-то момент беспокойство совершенно исчезло и ко мне вернулся рассудок; по крайней мере с некой достаточно холодной проницательностью я почувствовал: пора, теперь нужно сделать то, что нужно. Я жил в отеле на рю С.; я все еще сохранял за собой комнату и в другом отеле, но, поскольку его хозяина мобилизовали, заведение это совсем опустело, хранил я там одни книги и почти туда не заглядывал; ночью привести меня туда могла разве что крайняя необходимость. Отель на рю С., удобный и уютный, мне не нравился. По какому-то капризу, объяснить который не берусь, я потребовал от Н. никогда туда не приходить; однажды утром она мне туда позвонила, и я столь грубо сорвал на ней свое дурное расположение духа, что до сих пор ненавижу из-за своего ответа это место. Я чувствовал, что не способен провести там ночь. Странное дело, у меня и в мыслях не было, что она может меня там дожидаться, и я даже не заглянул ни в холл, ни в гостиную, в которой дипломаты из Центральной Европы громоздили в бесконечных разговорах видения все новых и новых несчастий. Я попробовал было снять комнату в довольно подозрительном отеле на одной из соседних улиц, но там не было мест. Перешел неосвещенную и изумительно спокойную рю де ла Пэ. Какой покой, и до чего спокоен был я сам. Я вслушивался в свои шаги. Рю д’О. была не спокойна, а мрачна; лифт не работал, на лестнице с пятого этажа на меня накатила своего рода странная затхлость, стылый запах земли и камня, который был мне прекрасно знаком, поскольку у меня в комнате он составлял саму мою жизнь. Ключ, чтобы не потерять, я носил с собой в бумажнике. Представьте себе эту погруженную во тьму лестницу, по которой я на ощупь пробираюсь наверх. В двух шагах от двери меня как ударило: ключа не было. Меня постоянно преследовал страх потерять этот ключ. Днем я часто копался в бумажнике, чтобы проверить, на месте ли он, такой маленький, наподобие йельского ключик, я знал его во всех подробностях. Эта утеря в одно мгновение вернула всю мою тревогу, отягченную столь полной уверенностью в несчастье, что несчастье это проникло мне даже в рот, и я навсегда сохранил с тех пор его вкус. У меня не осталось ни единой мысли. Я стоял за дверью. Это может вызвать смех, но мне кажется, что я эту дверь умолял, заклинал, кажется, я ее проклинал, но, поскольку она не желала отвечать, я сделал то, на что меня могла подвигнуть только полная утрата хладнокровия: я изо всех сил ударил по ней кулаком, и она тут же открылась.
Не стану особо распространяться о том, что произошло дальше: что произошло, произошло уже давно или давно уже было столь неизбежно, что я не извлекал все это на белый свет, тогда как испытывал каждую ночь, просто в знак своего тайного согласия с этим предчувствием. Чтобы узнать, что в комнате кто-то есть, мне не надо было делать и шага. Что, если я двинусь вперед, кто-то неминуемо окажется вдруг передо мной, припадет ко мне, абсолютно близкий — той близостью, что людям неведома, — знал я и это. Об этой погруженной в глубочайший мрак комнате я знал все, когда-то я уже проникал в нее, я носил ее в себе, я побудил ее жить — жизнью, что и не жизнь вовсе, но сильнее ее, победить которую не под силу ничему на свете. Комната эта не дышит, в ней нет ни тени, ни воспоминания; ни сна, ни глубины; я вслушиваюсь в нее, и никто не говорит; я вглядываюсь в нее, и никто в ней не живет. И однако тут — величайшая жизнь, некая жизнь, к которой я прикасаюсь и которая прикасается ко мне, абсолютно схожая с другими, своим телом она прижимается к моему, своим ртом метит мой, глаза ее открываются, самые живые, самые бездонные глаза в мире — и они меня видят. Тому, кому этого не понять, остается только прийти и умереть. Ибо эта жизнь превращает в обман жизнь, перед ней отступившую.
Я вошел, закрыл за собой дверь. Сел на кровать. Передо мной раскинулось чернейшее пространство. Я был не внутри, а на краю этой черноты, а она, признаю, ужасающа. Она ужасающа, потому что в ней есть нечто человека презирающее, чего человеку, себя не утратив, не вынести. Но утратить себя нужно; и тот, кто сопротивляется, гибнет, а тот, кто идет вперед, становится самой этой чернотой, этой холодной, мертвой, полной презрения вещью, в лоне которой обитает бесконечное. Эта чернота оставалась рядом со мной, вероятно, из-за моего страха: страх был отнюдь не тот, что ведом людям, он меня не ломал, ему не было до меня дела, но он скитался по комнате на манер чего-то человеческого. Нужно много терпения, чтобы отстраненная в глубь ужасного мысль мало-помалу восстала и нас признала, на нас взглянула. Но я все еще боялся этого взгляда. Взгляд совсем не похож на то, что о нем думают, в нем нет ни света, ни выражения, ни силы, ни движения, он молчалив, но из недр странности его молчание пересекает миры, и тот, кто ему внемлет, становится иным. Внезапно уверенность, что там кто-то есть и он меня ищет, стала столь сильной, что я от нее отпрянул, с размаху налетел на кровать и тут же в каких-то трех шагах от себя отчетливо увидел мертвый и пустой огонь ее глаз. Мне приходилось изо всех сил вглядываться в нее, а она вглядывалась в меня, но как-то очень странно, будто я был позади себя, бесконечно сзади. Длилось это, возможно, очень долго, хотя у меня сложилось впечатление, что, едва она меня отыскала, я ее потерял. Во всяком случае, я надолго замер в неподвижности на одном месте. Я больше ничуть за себя не боялся, зато до крайности боялся за нее, боялся ее вспугнуть, боялся, что страх обратит ее в нечто дикое, что погибнет у меня под руками. Мне кажется, я ощущал этот страх, однако мне также кажется, что все было наполнено покоем, я бы поручился, что передо мной ничего нет. Вероятно, именно из-за этого покоя я чуть подвинулся вперед, я продвигался как можно медленнее, я дотронулся до камина и вновь замер; я обнаружил в себе такое огромное терпение, такое огромное уважение к этой одинокой ночи, что почти не шевелился, лишь моя рука чуть выдвинулась вперед, но очень осторожно, чтобы не заронить испуг. Более всего я хотел добраться до кресла, мысленно я это кресло видел, оно было у меня в мозгу, я его касался. В конце концов, чтобы не слишком возвышаться, я встал на колени, и моя рука медленно прошла сквозь ночь, коснулась деревянной спинки, чуть погладила обивку — самая терпеливая рука, никогда не было руки спокойней, руки дружественней; вот почему она не задрожала, когда другая, холодная рука медленно возникла рядом с ней, и — сама неподвижность, сам холод — не задрожав, дала ей на себе упокоиться. Я не шевелился, я по-прежнему стоял на коленях, все это происходило где-то бесконечно далеко, моя собственная рука на этом хладном теле казалась столь от меня далекой, я видел себя столь полно от нее отделенным и словно бы отторгнутым ею в нечто безнадежное, каковое собственно и являлось жизнью, что все мои надежды словно ушли в бесконечность, в тот холодный мир, где рука моя покоилась на этом теле и его любила и где тело это в своей каменной ночи привечало, узнавало и любило мою руку.
Читать дальше