Я начала замечать много нового: то, что делать мне было дозволено и что – нет. Об этих социальных ограничениях мне никто конкретно не говорил, но я их чувствовала. Я не должна была плакать посреди супермаркета. Не должна была говорить, что моя мама «умерла» или «мертва»; нужно было использовать выражения вроде «ушла из жизни» или «скончалась». Совсем не эти слова были в газете, где так жестко и лаконично говорилось: «Женщина врезалась в ворота и умерла» – точно некоторые слова писать можно, а произносить нельзя. Я не должна была наслаждаться дорогой, пока ехала в машине, в которой умерла мама. Но мне нравилось, и сейчас нравится то, как близко она, когда я за рулем. Я не должна была просить копию отчета о вскрытии и досконально его изучать. Я не должна была расспрашивать полицейского о том, что случилось. Когда полицейский разрешил мне прочитать показания человека, который пытался спасти мою маму, и посмотреть фотографии с места происшествия, он сказал, замерев и широко раскрыв глаза: «Я убрал некоторые фотографии». Тогда я поняла вот что: фотографии моей мертвой мамы где-то существуют, и этот человек боится, что я попрошу их посмотреть.
Я видела все эти «Ты-не-должна» на лицах у людей вокруг; у всех тех, кто был ко мне безгранично добр, кто поддерживал меня, но взглядом давал понять: есть то, чего я просто не имею права делать.
Частью моего «познания мира заново» стало написание о собственном горе. Тэмми Клиуэлл в книге «Отказ от утешения: Вирджиния Вулф, Первая мировая война и модернистская скорбь» говорит, что именно это и делала Вирджиния Вулф в своем творчестве. «Ее полные скорби тексты, – пишет Клиуэлл, – побуждают нас отказаться от утешения, переживать горе и взять на себя тяжелую задачу – помнить умершего». Клиуэлл также утверждает, что именно эта «непроходящая привязанность к потерянному» представляет горе «не изнурительной формой меланхолии, но творческим и эффективным общением с прошлым». Вулф, пишет Клиуэлл, понимала, что ее «романы могут разделить с читателем скорбь, а в культуре, в которой отсутствуют средства для выражения горя, – создать язык горя и пространство для общения скорбящих».
Что все это значит для меня как для скорбящего человека, который пишет роман о горе? Что я могу «не отпускать» маму и «переживать горе»? Что это даже поможет моему творчеству? (Вероятно, это и есть та «ужасающая красота», о которой говорил Йейтс?) Что, работая над романом, я могу горевать и тогда, когда в обществе этого сделать не могу?..
Возможно, однако, касалось это не только моего личного горя.
Луиза Десальво говорит: «Вулф нужны были зрители, которые бы слушали ее проповеди о собственной жизни, которые стали бы свидетелями и оценили бы значимость ею пережитого, которые дали бы ей знать, что она не одна. Только с публикой, верила Вулф, мы можем выйти за пределы себя, понять смысл своей жизни. И, как сказала Майя Энджелоу, благодаря писательству «я» превращается в «мы».
Работая над «Потерять и обрести», я все яснее понимала, что, как говорит Клиуэлл, «создаю язык горя и пространство для общения скорбящих». Но, конечно, не в том масштабе, в котором, по словам Клиуэлл, это делала Вулф – важнейшая фигура западной культуры в области познания горя. Я делала это в гораздо меньшем масштабе – масштабе своей жизни и общения с окружающими людьми.
Как правило, мы начинаем разговор с обязательного вопроса: «Так о чем твой роман?» – и заканчиваем пересказыванием друг другу (часто в слезах) длинных историй о горе, которое пережили сами. Мы начинаем разговор как два «я», а потом превращаемся в «мы». Кажется, будто мы хотим поговорить о горе, только не знаем как. Или, скорее, не знаем когда.
Работая над романом, я поняла, насколько легко на самом деле говорить о горе. Поняла, что, вероятно, мне и нужно в первую очередь о нем говорить.
Ближе к концу своих мемуаров «Боль утраты. Наблюдения» К. С. Льюис пишет о бесконечности горя, которое он ощущал после смерти жены: «Я полагал, что могу описать состояние, начертить карту грусти. Грусть, однако, оказалась не состоянием, а процессом. Ей нужна была не карта, а история. И если я однажды не перестану писать эту историю, произвольно поставив точку, значит, не остановлюсь никогда. Каждый день о ней можно писать что-то новое».
Горе не столь аккуратно, как нить повествования. Оно не заканчивается, не «разрешается». Оно не следует списку эмоций от начала до конца. Горе не какое-то одно или другое; оно и одно, и другое, и третье.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу