Наступила пора, когда дни становятся короче и сумрачней. Даже Париж не может смягчить ощущения, что жизнь уходит. Вот и моя жизнь уходит, скованная, бесцельная, думает изгнанник, нахлобучивая на лоб черный берет и засовывая руки в карманы. Вокруг него течет то темный, то пестрый поток людей, наводняющий в октябре к пяти часам широкие Елисейские поля. Вереницы автомобилей, словно спущенные с цепи собаки, устремляются к Триумфальной арке, как только ажан освобождает им путь; на другой стороне улицы такая же вереница рвется к площади Согласия. Небо, высокое и бесцветное, тянется над ущельями улиц. Как здесь жить? Серый свет никого не радует. Зато витрины сияют и сверкают; они бросают на прохожих огромные снопы света, на мгновение выхватывают из сумрака многокрасочные пятна — группы людей — и обводят светлой рамкой спины тех, кто стоит, точно приклеенный к самому стеклу. Но какой смысл эмигранту, которому приходится учитывать каждый грош в ожидании, пока на родине рушится ненавистный и подлый режим, вожделеть к сверкающим и соблазнительным изделиям французской столицы?
Изгнаннику, одному из множества не знающих покоя людей — во время европейской войны они бежали под сень Эйфелевой башни, спасаясь от политических репрессий и распада общества, к которому некогда принадлежали, — бездомному изгнаннику было лет сорок пять, а может быть, и меньше. Его худое лицо, выразительно сжатый рот, дугообразные брови, длинный и острый нос изобличали в нем южанина и человека умственного труда.
У дона Пабло Сервато не было ничего общего с политикой, хотя он по призванию и страстному влечению занимался историей. Родом он был из Сицилии, из Палермо, его испанские предки уже давно приобрели там права гражданства и неведомыми нам путями повлияли на его склонности, а стало быть, и призвание: он стал студентом исторического факультета, затем обратился к хроникам и подвигам знатных родов, определивших развитие Южной Италии, и скорее случайно, чем намеренно, благодаря подвернувшимся заказам, стал составителем родословных; этим он и зарабатывает на жизнь. Ибо весьма многие чувствуют непреодолимую потребность проследить, в какие подпочвенные слои уходит своими корнями их существование, чтобы, узнав свое происхождение, выделиться из безымянной массы; тем, кто исследует их родословную, они охотно платят скромный гонорар. Дон Пабло, разумеется, мог бы заниматься этим в Неаполе или в Риме, где он пытался осесть в первые годы после войны. Но ему не нравились происшедшие там перемены. Он спокойно перенес бы несправедливость и даже жестокость, при помощи которой прокладывают себе иногда путь новые режимы, ибо человек, который любит историю античности и средневековья так, как любит ее дон Пабло, кто так хорошо освоился с XVII и XVIII веками и свыше двух лет выносил ужасы войны, не имеет права, по его искреннему мнению, порицать новую власть за то, что она прибегает к насилию, закладывая новый фундамент жизни. Но он не мог вынести притязаний государства на душу и тело человека, не мог вынести тирании, поддерживаемой марширующими по улице лоботрясами. Он отказался представлять свои мысли на одобрение деревенского старосты, а три пятых новых властителей, по его мнению, стояли ничуть не выше этого уровня. Человеку нужна свобода, пусть в скромных рамках, но подлинная, думал дон Сервато, и уж, во всяком случае, он должен быть свободен у себя дома, в своих четырех стенах; малых и больших тиранов девятнадцатого столетия погубили их же оголтелые репрессии и шпионство. Поэтому дон Пабло без долгих сборов и шума переселился в Париж, в тот город, где были провозглашены права человека. Сначала он собирался податься в Германию, в Мюнхен, где учился еще до войны. Но известия о путчах и расстрелах, приходившие из этой страны, не предвещали ничего доброго. Он искал устойчивой обстановки, хотел спокойно работать в библиотеках и музеях. Поэтому он выбрал Париж и не пожалел об этом.
Париж, этот гигантски разросшийся город свободы, пленил его не столько своим настоящим, сколько историей, атмосферой десяти столетий борьбы, отраженной в церквах, дворцах, площадях, где названия улиц, памятные перекрестки дорог, гигантские деревья, укромные уголки — все дышит историей. Эти места он лучше всего знал и любил. Чтобы не ослабить своего чувства привычкой, а быть может, из капризного противоречия и тяги к удобствам, он жил как раз в самой современной части города. Каждого первого числа он решал, что нужно наконец, хотя бы по материальным соображениям, перебраться на левый берег, и снова оставался в своем маленьком отеле, где его так добросовестно обслуживали, в отеле, который так спокойно расположился недалеко от площади Звезды, в одном из тех переулков близ Елисейских полей, куда надо взбираться, точно на вымощенный холм.
Читать дальше