— А теперь послушай-ка меня, — говорит он, словно я все время его перебивала. — Разрушить ванную можно только в идеальном мире.
Он делает паузу.
— Только свет почти не знает потерь. Со звуком наоборот. Звучание, пение, речь, сказанное слово — потери, потери, потери.
Молчание,
— Но все же: мы скорее разрушим эту комнату, чем наши сердца. Если бы тебе встретилось что-то, что совпало бы с частотой колебаний твоего сердца, то, от чего твое сердце стало бы трепетать и танцевать, это было бы недоразумение.
Молчание.
Его лебединые глаза, всегда блестящие и круглые, сейчас как размазанные кляксы. Мы смотрим и не видим друг друга. Меня он видит еще хуже, чем я его.
«Я мерзну», — своей ангельской ногой он сдвигает кран влево и поднимает вверх. Я пытаюсь увернуться от струи горячей воды и оказываюсь у него между ног, прямо перед качающимся белым членом. «Кто не видит, должен трогать», — смеется он, берет меня за шею и притягивает к себе.
— Ты помнишь? — спрашиваю я. — Моих спутников.
— Вспомню потом.
— Когда?
— Потом.
— Посмотри на меня.
— Зачем? — спрашивает он.
Мы смеемся в два голоса — высоко и низко, а вода переливается через край.
В моей постели лежит Белоснежка, белое и черное, с закрытыми глазами, на спине. Руки раскинуты в стороны как два крыла; ангел, парящий в воздухе. Он тихонько напевает с закрытым ртом своим высоким голосом. Я встаю рядом с ним на колени и смотрю на него, на того, кто не помнит. Смотрю на него, ласкаю глазами его нежную белую кожу и думаю обо всем, что видели его глаза. Думаю о тех, кого он не помнит. Он напевает, я нежно ласкаю его глазами, перевожу на белую кожу картины моих любимых и мысленно с ним разговариваю.
Ты же был свидетелем, Белоснежка. И ты не помнишь моего отца, на которого я так похожа?
И Давида, моего... Давида в черной коже, которого я... ты же видел нас тогда, смотрел на нас. Наблюдал за нами.
Ты ведь не можешь, ты не можешь так просто забыть их!
Он лежит рядом и напевает. Мои мертвецы смотрят на меня как с почтовой открытки, передают привет из другого мира. Беспомощно и глуповато улыбаются мне и в объектив, красные от смущения, один в плаще, другой в черной коже. Белоснежка закрыл глаза и напевает.
Держась за руки, мы бежали из ванной к кровати, голые и мокрые. Я обернулась и посмотрела на наши следы на паркете. «Вперед!» — сказал он и налетел на дверной косяк. «Сюда, налево», — потянула я его в свою сторону, а потом в кровать.
«Я мерзну», — произносит он с закрытыми глазами. Я ложусь на него. Он продолжает напевать, но теперь на терцию ниже. Кожа у него гладкая и прохладная, как бумага. Я прижимаюсь щекой к его груди, слышу звук полнее и глубже, смотрю поверх его плеча на пустую белую стену. Наши очки остались в раковине. «Кто не видит, должен пробовать на запах и вкус», — говорит он. Я нюхаю его плечо. «Да, — говорит он, — дальше». Я не чувствую запаха. Только легкий аромат мыла, и больше ничего. Я обнюхиваю лоб, нос, уши, губы, шею и не чувствую никакого запаха. Мой нос странствует по черноволосой груди мимо пупка к члену, который, удобно устроившись, белеет в темном гнезде. Я не чувствую запаха. Он ничем не пахнет. Никакого намека на запах, кроме аромата мыла, который я вычитаю из общего обонятельного восприятия. «Дальше, давай дальше», — говорит он. Я нюхаю мошонку и бедра, белые колени, черные волосы на голени, лодыжки, ангельские ступни. Ничего. Я нюхаю того, кто не пахнет. Я провожу языком по его телу, снизу вверх, вдоль и поперек. Ничего, я не чувствую ничего. Это отсутствие запаха и вкуса вызывает у меня отвращение.
«Я мерзну». Одним движением я оказываюсь на нем и сажусь верхом на его член. Он открывает рот и стонет едва слышно: «О-ох». Он открыл глаза, черная радужка зловеще поблескивает. Одним рывком бедер он сбрасывает меня вниз и обрушивается сверху.
Я закрываю глаза и рот. Я вижу перед собой Давида, черную фигуру в коже и шлеме. Он снимает шлем и улыбается. «Привет, — говорит он, — поехали!» Белоснежка лежит на мне, я улыбаюсь Давиду. Мы движемся вверх и вниз. Моего носа достигает подобие запаха. Вместе с запахом приходят воспоминания. Мои любимые мертвецы, я, он. Картины, сменяя друг друга, наслаиваются. Я обнимаю отца, чувствую в себе член Давида и слышу голос: «Жаль, конечно, что, когда я это узнаю, будет уже слишком поздно» . А открытки живут и движутся, снимают пальто, приближаются ко мне, целуют меня, смотрят на меня, краснеют, улыбаются, разговаривают. Мой отец говорит: «Пусть тебе повезет больше, девочка моя, пусть повезет». «Ну давай, поехали , — говорит Давид и садится на мотоцикл, — ну-у-у!»
Читать дальше