Бессветие. Свет стонул, облюбился, надел очки и сел стучатать. Или очки не снимал, а лег выписать кого ни то. Приставка «вы» сообщает глаголу насилие.
Странно это — темперамент — как температура: ртуть безвольна, симпатии — странны; история рода заставляет танцевать с поднятыми руками — кисти вращаются вокруг своей оси.
Или медленная эстонка с глазами ветра — дублирует гласные и согласные и внезапно пошевелится, волосы почти седы; ступор рук — вдруг — торжество медленного жеста (с двумя «т»)…
Мужичок прилег, не поняв, да так и уснул на синем мохе — мхе, мху — и видел холодные черные листья в воде. И мы проснулись с ним посредине: жизни, болота, земли.
— Вуокса, — сказал он и почесал бакенбард.
— Йа-а, — сказал я. — Юкси кофэ унд…
Он посылал меня в магазин, велел мешать раствор — желтки стыли, яйца ячеились — мы были посредине наций.
— Ой-йа! — Он отдавил мне ногу кирпичом.
— Я горжусь тем, что он никого так не мучает, как меня, — сказала я, и тут же заполыхало Тивериадское озеро. — В Тиверии, где месяц крови перевернулся в исступленьи, найдем взаимное томленье с бутылью боли и любови…
Он кутался в ватник, не вняв рифме, затянулся зечно — краем рта, без рук, и сказал:
— Ыть-выть, печь клысть — ытта — мыло…
Проволочная щетина с медным привкусом. Он снова мутировал.
Я просыпаюсь посредине — на кирпичах или под кирпичами. Его давно нет. Мне холодно. Что-то тянет меня вниз.
Минуя отвесную осыпь, я вхожу второй раз в ту же воду, и она — вспомнив — пускает, я плыву в бесконечность, и передо мной нет сейчас ничего, кроме мира мокрых искр.
Пустое, пустое тело мое
и твое —
пусто в нас, вытерто, поло.
И кто нам запретит
вложить пустоту в пустоту —
вписать?
Может быть, это будет эхо.
— А за что сидела-то? — интимно спросила меня простая, как три копейки, переводчица.
— За изнасилование, за что же еще, — ответила я и притянула ее за поясок к себе. Ноги у нее разъехались, и я просунула туда свою.
…Открывается, бывало, кормушка: «Мамки, на выход…» Идем по снегу — хрусь-хрусь. Вывеску «Дом ребенка» замело, а плакат «Дети — наше будущее» виден еще маленько. Наши орут. Вынешь грудь со звездою вокруг соска, он ее схватит, а ты думаешь: «Как же я его кормить буду вмазанная? Ну ничего: бог не выдаст, свинья не съест». А он давай от винта из одеяла выпрыгивать, маску рвет на мне — умора…
После этого переводчица перешла к своим прямым обязанностям и с глупыми вопросами больше не лезла.
На вопрос, вхожу ли я в горящую избу, мне пришлось ответить односложно:
— Пытаюсь.
— И что? — ответил он.
Это был западногерманский журналист, высоко взращенный на питательных вещах, стеклоглазый, обернутый флагом, совершающий неприличные, с точки зрения российского человека, движения, однако в не очень чищеных ботинках, некурящий, непьющий, создатель брошюр немецкого коммунизма, пытающийся понять русскую эротическую душу. Душа как раз была очень больна. Только что, вынув в туалете пальцами гнилой кровоточащий зуб, а потом клок волос из-за плохого питания, она вспоминала путанические экзерсисы в этом отеле, угол ментовской комнаты, забрызганный кровью, и много всякого такого, отчего хотелось плакать. Надо было залить рану водкой.
Он спросил меня, почему я так скованно сижу, если я была по этому делу.
— Потому и скованно, — I reply.
— Хи-хи! — сказал он и снова показал руками. — А что вас возбуждает?
— Да все. Это специфика русского человека.
— Вас возбуждает этот флаг?
— Нет.
— Why?
— Потому что он чистый.
Щас бы отринуть противоречия, забежать в буфет, схватить там коньяк с шоколадом и лечь в постель. Гогия, кацо… «Э-эх, — длинно присвистнул он сквозь дыру в зубах и сплюнул в нее гаврик, — где теи башмаки-и-и! Босявка ты, босявка…» Да-а-а… Самый смак потребувать себе сейчас дринка. Но косо смотрит Фриц Ферштейный, не дает спуску. Святой Йорген.
— А со своим полом у вас как?
Переводчица сильно вздрогнула.
— Да нормально. Бабы есть бабы, змеи подколодные, продажные флейтистки.
— А вы можете изменить любимому человеку?
— Если я не могу изменить его, то да. И вообще я его плохо помню, и вообще вопрос поставлен узко и плоско. Скажем, если он полярный экспедитор, что мне, разрядки не искать? Да и полигамность, да и многое другое говорит само за себя, что недоразумение как материал и как прием — сплошное недоразумение, потому что материал слит с приемом и равен ему. Но всею жизнию движет недоразумение. А если еще ширше, по Аристотелю — перипетия.
Читать дальше