Безмолвие, с которым они совершали этот привычный обряд опрастывания плошек, показалось Лукьяну бесконечно унылым. Хотя трудно было понять, содержало ли это молчание большую бессмысленность, чем их не успевшая начаться беседа, или, наоборот, именно тишина и была самой благостной и плодотворной частицей их общения. Ведь самыми частыми темами для разговора у жителей Волглого были погода и еда (хотя сложно было представить что-то, отличавшееся большим однообразием, чем их скудные похлебки и нескончаемый дождь). Священник никогда не мог понять, как можно было посвящать столько времени обсуждению того, что вовсе не заслуживало разговора и ясно символизировало скуку и бессмысленность их жизни. Но он частенько и самого себя ловил на том, что заводит пустые беседы, а сегодня без этих ненужных слов и вовсе нельзя было обойтись. И он ненавидел Марфицу за ее вопрос, а себя – за ответный кивок. Да, они часто так общались: – Чего-то дождь зарядил. – Ага, скверная совсем погода. – Всё шибче и шибче льется, совсем небо заволокло. И ветер сквозит. Вместо того чтоб тучи разогнать, он тут – на дворах куролесит. А еще на прошлой неделе ведь просветы были. – Видела, у тебя часы опять отстают? – Да замучилась подводить уже, не уследишь за ними…
Они сами казались Лукьяну двумя ненужными друг другу предметами, какой-то досадной, неустранимой и тягостной помехой для жизни. Лукьян поглядывал по сторонам, прислушиваясь к шороху тараканов за тощей пазухой обоев. В углу лежал совок с заметенным, но пока не выброшенным сором (щепки, очистки от лука, колтуны ниток и волос, кусочки яичной скорлупы), справа от стола в круглой мыльной луже – еще один бак с каким-то мокрым тряпьем.
В доме у Марфицы царил жуткий беспорядок, какой бывает, когда начинаешь множество дел одновременно, толком не успев завершить прежние хлопоты. Всё казалось каким-то скверным, временным, ненадежным, однодневным, неспособным протянуть долго. Муж Марфицы – Иван – давным-давно умер (работал шофером, лет тридцать назад перевернул полуторку в кювет, от падения свернув себе шею), овдовев, старуха совсем перестала обращать внимание на порядок. Невозможно было понять, как она разбирается во всех этих лоханях с бельем, соломенных корзинках, залоснившихся ящичках, всевозможных баночках, крынках и приоткрытых коробочках. На стенах тут и там болтались какие-то лохмотья, напоминавшие ту дырявую шаль, которой Марфица привыкла подпоясываться.
И эта висевшая на кривых гвоздях ветошь была жалкой пародией на гардеробную комнату городской модницы. Лукьян никогда не мог просидеть здесь больше часа. Пол в этом доме был выкрашен в отвратительный, угнетающий цвет ячного желтка, что бывает размазан на невымытых тарелках. От мыльных брызг краска потрескалась и задралась острыми лепестками, словно кто-то расставил по полу, меж липкими пятнами, крошечные капканы. Кого, правда, можно было поймать в эти западни? Мух? Тараканов? Сверчков? Но Лукьян даже подумал, что если пройтись по этому липкому, словно квасом вымытому полу босиком, то, пожалуй, можно и порезать пятки об эти неприметные лезвия. Потом он поднял глаза на Марфицу, которая, уставившись в миску, безмолвно поглощала окрошку. Ее седые, посверкивавшие желтизной пряди, колыхавшиеся от частого дыхания, подражали своим подрагиванием клочьям соломы, торчавшим из-под гнилой кровли ее жилища. И ее костлявое лицо было пропитано той же мертвецкой, соломенной краской. Ему показалось, что он смотрит на нее с какой-то посмертной скукой – так, как будто она уже давно умерла. Марфица сидела вот здесь, напротив него, но ведь в действительности ее не существовало, на ее месте зияло кромешное, невыносимое и неустранимое отсутствие. Мертвую тишину нарушало только сиротливое царапание ложек по днищам мисок с окрошкой. Кушанье было невкусным, скорее даже противным. Вдобавок еще давили эти стены, отдающие больным желтым оттенком, или, пожалуй, не желтым, а слегка коричневатым, с какой-то гнильцой. Лукьяну казалось, что их жизнь протекает так же тягомотно, пусто, глупо и бесцельно, как это неспешное черпание коричневой жижи, а весь их выбор – это издевательская дилемма между горькой окрошкой и тюрей с кислым хлебом. Дни казались священнику заскорузлыми заусеницами, упрямо обраставшими вокруг его жизни, как бы старательно он их не срезал. Морщинистая рука наклонила миску, и ложка вновь вынырнула со скудным уловом обрезков картошки. Дохлебав, старуха подняла от стола свои выцветшие глаза и нарушила молчанку:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу