С каждым днем жить становилось всё скучнее. Парша листьев смешивалась с грязью. Осень лениво меняла заоконные декорации, природа становилась еще бледней и невзрачней, словно дождь окрасил всю вселенную своими ноющими, тупыми красками. Сонные дни всё быстрее мрачнели и меркли, казалось, что, едва рассвет успевал проклюнуться, как мокрый воздух опять сгущался в клочковатую тьму. Лужи расползались по двору как лоснящиеся ссадины, скучное и просторное пространство съедал мутный, мыльный туман. Жирные капли скатывались с крыш и падали в кособокие кадушки, подпиравшие углы деревенских домиков. Пыльное стекло дребезжало от ветра, и казалось, что отогнувшиеся маленькие гвоздики, вбитые в раму, едва удерживали его. Но починять и мысли не было – оно позвякивало так уже не первый год. А в иных бараках оконные стекла давно уже были побиты, поэтому окна забивали досками или за отсутствием гвоздей заслоняли их изнутри листами старой фанеры. Приклеенный к столу огарок свечи корчился, словно от холода, как сгорбленный похмельный мужичок, застывший в зябко-зыбкой пелене сырого утра. Под плинтусами шебуршились суетливые тараканы, предчувствовавшие приближение сурового холода.
Любая новость о Елисее становилась в эти дни чем-то вроде глотка воздуха, жадно пойманного утопающим бедолагой. Все ждали воскресной службы, пойти в церковь собрались даже те, кто не приходил туда месяцами. Событие и впрямь было любопытным, всем хотелось посмотреть на поведение блаженного в храме: переменится ли он или сохранит безмятежность, кивнет ли с одобрением или заснет, убаюканный молитвенным бормотанием.
Лукьян чихнул, и пенистые брызги слюны, вылетевшие из его распахнутого рта, показались ему похожими на небольшие хлопья снега. Он вытер уголком наволочки свое обветренное, посеревшее лицо и посмотрел в окно на заквашивавшуюся утреннюю сыворотку. Он проснулся, потому что ему показалось, что задыхается. Всю ночь ему снились кузнечики, облепившие траву во дворе, деревья и стены. Их упругие лапки напрягались, готовясь к прыжку. Этот сухой треск кузнечиков, укрывавшихся в зарослях травы,
до сих пор стоял в его ушах. Сон уже миновал, но его отголоски и вырванные фрагменты давили на Лукьяна, сковывали по рукам и ногам – а когда сон нападал вот так, по частям, это оказывалось еще мучительнее, и новый день становился ненавистным, потому что лишь усугублял эту тяжесть. Его ничуть не умиротворил даже тот миг, когда тусклым, невесть откуда взявшимся лучам каким-то чудом удавалось прорезать серую пелену, ведь размытый четырехугольник света вползал в его комнату пусть и крайне редко, но всегда – со знакомым, кошмарным однообразием: блеклое пятно всегда облюбовывало один и тот же угол. Он знал наперед каждый нюанс его растекания по обшарпанному полу, и ничто не злило его больше этой невыносимой предрешенности. Но каждое утро он, захватив пригоршню семечек, укутывался в рясу, прилаживал к лысине скуфью и вновь отправлялся слушать утреннюю тряску ведер и невыносимый скрип калиток. Мимо него тянулись одноглазые хибары, крытые где железом, где шифером, где соломой, серые сараи, осклизлые нужники и курятники, будто нищие, выстроившиеся в очередь за смертью. Дождевые струи тянулись от самого неба, как длинные хоботки незримых комаров, высасывавших последние капли крови из смертельно больного и уже не способного сопротивляться лета.
Ощущения Лукьяна были размыты, лишь некоторые из них получали сколько-нибудь четкие очертания, но ни одно не увлекало – все они терялись в бешеном круговороте. Мысли становились невидимыми и неуловимыми, он бы рад был ухватить хоть одну из них и попытаться разглядеть ее, пусть даже и отдельно, вне всякой связи с другими, не пойманными, но ему ничего не удавалось. Образы, которые, казалось, еще мгновения назад оставались в его памяти как единое целое, безвозвратно распались на рваные лепестки. Ему хотелось взять всё под контроль, загнать взбунтовавшийся разум в положенный угол, но молоточки внутри его черепа ни на мгновение не прекращали свой стук. Всё это кишело, толкалось, толпилось в голове без малейшей надежды вырваться наружу и разрешиться. Эти недомерки идей напоминали ему скопища сверчков из кошмарного сна: они осадили его разум, налепились по сумрачным углам помутившегося мозга и оглушительно трещали там внутри. Его словно подвергали изощренной пытке: связав руки и не оставив шанса растоптать этих насекомых, его обрекли на необходимость рассматривать их и ожидать, пока они прыгнут к нему на лицо. Сны всегда казались ему маленькими путешествиями в безумие. И теперь воспоминания тянули его назад, в отверстую бушующую пропасть. Но всё же эти сны были частью его, и от этого никуда было не деться. Наверное, люди умирают вовсе не от старости, а вот от этого избытка нервных воспоминаний. Ему стало ясно, что, испытывая потребность проявлять свое властолюбие, он за отсутствием других объектов начал тиранизировать самого себя, превратив разум в поле битвы между спесью и лакейством. И вот уже сам он начал напоминать себе мерзкого жирного сверчка, которого до смерти хочется растоптать, размазать по полу, но поневоле продолжаешь рассматривать, пытаясь разглядеть какие-то человеческие черты, мнимо угадываемые, но никак не проявляющиеся. Эти неприятные образы повторялись в его памяти как навязчивые стансы, как затяжные рефрены, и он понимал, что ждет завтрашней службы, как последней опоры, как единственного якоря, который помог бы ему удержаться за берег и не быть унесенным в чавкающую хлябь безумия. И он из последних сил продолжал барахтаться в холодной, прилипавшей к коже, зловонной жиже повседневной деревенской жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу