Я понял, что есть только, решительно только то, что есть. И именно поэтому оно есть. Всякое подлинное изменение приведёт к разрушению и распаду, к исчезновению… Исчезновению вселенной со всеми её частностями, созвездиями, планетами, мирами, солнцами, человеком…
И именно поэтому человек не может измениться. Он может только исчезнуть.
Меня более ничто не касается и не затрагивает… и мои хозяева уносят от меня нетронутыми блюдце с молоком, куриную котлетку и хвостик минтая. Я не смотрю на это. Не реагирую на их просьбы и крики, на их то просительный и умоляющий, то злой и крикливый тон.
Какое блаженство! Я свободен! Вернее, я всё более становлюсь свободным, с каждым днём, часом, минутой.
Пора и мне, дорогой друг, отправиться в путешествие на Запад, не в то сомнительное путешествие, в которое отправился ты, а в то путешествие на Запад, которое в давние, полузабытые, почти стёршиеся из памяти времена совершила одна китайская обезьяна.
Может быть, и к лучшему, что ты уехал. То, что здесь происходит, тебя вряд ли обрадовало бы. Хотя, с другой стороны, именно изменения последних лет позволили тебе увидеть Германию. Правда, добавлю, позволь быть откровенным и да прости, дорогой Шарон, но…
«Что он Гекубе, что ему Гекуба?» — как сказано у любезного тебе Шекспира. По-русски это звучит убедительнее и толковее. Но, увы, терпеть не могу «расширять» лексику, к чему так склонны нынешные «мятежные» дарования. Поэтому привожу это в некотором роде уникальное изречение в смягчённой, но достаточно понятной форме.
«На… козе баян, дорогой мой Бенито де…? На что она тебе сдалась, эта Европа?»
Призывно и соблазнительно виляющий хвостик ты нашёл бы и здесь. Чтобы бегать за ним, не стоило уезжать так далеко. Чего, чего, а этого хватает…
Впрочем, извини, я перехожу границы дозволенного. Не говоря уже о том, что ты не сам уехал, а тебя увезли.
В последнее время я неожиданно предался невинным воспоминаниям. Не столько о себе, сколько о тебе. Ты вспоминаешься совсем маленьким, тебе чуть больше года.
Мы живём в деревне, в большом доме. Дом старый, почти древний. Припадает на все четыре лапы. Старые яблони, вишнёвые деревья, остатки былого сада, кусты сирени и на самой периферии, — когда сидишь на крыльце и смотришь в сад, сквозь… — огромные липы.
Низко, неторопливо, неслышно скользит аист, скользит его тень, скользят облака над кромкой леса, и с привычной неторопливостью, почти торжественно, вращается небесный свод. Среди деревьев сада и кустов сирени бродит не то дождь, не то ветер… Когда стемнеет, уже не разобрать… темно…, темно…
Куда ни посмотришь, всюду густая, чуть влажная тьма, пахнущая травой и сиренью, тьма, вобравшая в себя прохладу ночного ветра и чёрную бездонную глубину почти осеннего августовского неба. И ещё пугающе далёкий свет звёзд над твоей головой с горьковатым привкусом уже нездешней жизни.
Я вспоминаю тебя, а слышу отчётливо голос, удивлённо вопрошающий:
«Так где же те липы, под которыми прошло моё детство?»
И думаю о том, что у нас с тобой всё-таки были липы, под которыми прошло наше детство. А это, согласись, уже немало.
Тогда, не в пример тебе сегодняшему, ставшему столь большим знатоком — теоретиком и практиком — чувствительных материй, ты был очень робок, застенчив и даже пуглив.
Скорее всего ты давно забыл свою первую любовь. Её звали Тузя — имя, вряд ли вошедшее в роскошно изданный том «Женщины в истории», выпущенный одновременно в Цюрихе, Житомире, Мелитополе и Регенсбурге, что недалеко от Мюнхена. Так вот, Тузя была весьма игривой и симпатичной собачонкой — палевого цвета шерсть, хвост крючком. А взор…? Соблазнительный и обещающий…
Увы, ты оказался для неё неподходящей партией и был отвергнут по причине как раз самого твоего большого достоинства, с моей точки зрения, твоей юности. Ты оказался для неё слишком юн и оттого смешон, нелеп и в своей безграмотности, невежестве или неведении просто непристоен.
О, неопытность, к сожалению, она так же преходяща и поправима, как и сама юность. В общем, тебя оттеснили местные хулиганы без роду и племени. Как сейчас помню, ужасно невежественные и недалёкие псы.
Как ты страдал тогда. Никто и ничто не могло тебя утешить. Ни воркование хозяйки, ни парное молоко, ни деревенский творог, ни даже подаренное тебе почтальоншей Олей копчёное сало. Что сало? Ты забросил свои энтомологические штудии, которым предавался с такой страстью к прискорбию местных бабочек. Ты чувствовал себя отверженным, одиноким, непонятым. Ты и со мной перестал общаться. Как говорят, ушёл в себя. И ты долго оттуда не выходил, по крайней мере дня три.
Читать дальше