7
июля
семнадцатого
– Поехали, что ли? – сказал возница.
Мелкие глаза звезд просматривали ночь. Дядя запахнул партизанский полушубок, и мы понеслись сквозь вражескую темноту. Кони дышали осторожно, неслышно молотя снег. Фашисты между нами продевали над дорогой пояски огней. Подпоясавшись, ночь тоже на время задремывала, и мы ехали дальше.
Еще час назад я смотрел, не отрываясь, на соломенный огонь, который обнимал горшок со щами. В этот момент я забыл о девочке, которая пригрелась на печке под бабушкиным платком. Предательство длилось до того момента, пока не наполнили тарелки. Тут я вспомнил, что люблю и что не могу есть без нее, но мне не разрешили разбудить. Какая-то партизанская тайна предшествовала ее появлению в избе.
Возница был не рядового звания, потому что сам наполнял рюмки и дядю окликал на «ты». В этом тоже была тайна, как и в том, что у калитки он пристрелил узнавшего его Полкана, который, мертвый, раскинулся по-девичьи, ожидая последнего ласкового насилия. Возница прошел мимо. Дядя смолчал. Я не заплакал.
У девочки были зеленые глаза и толстые быстрые ножки. Она говорила в нос, напевая. Возница молча выслушал ее и сам отнес на печку. Дядя укрыл платком. По-моему, она совершила подвиг.
Я обжигался щами, чтобы оправдать слезы. Стало совершенно ясно, что мы выиграем войну и в день победы я женюсь на этой гундосой разведчице. Ни возница, ни дядя, ни бабушка сейчас бы этого не поняли. Захотелось написать Сталину, чтобы обрадовать его.
Леса между тем сгрудились, почти не отличимые от неба. Звезды незаметно упали, превратившись в волчьи глаза. Я не очень понимал: меня спа сали или везли на задание? Снег вальяжно стелился под полозья, мы его по-барски мяли. Определенно, и мне предстоял подвиг. Я мстительно подумал о девочке на печке, как забыл. Дядя вернул меня из сна домашним дыханием самогона и снова положил в тревожный сон. Мне предстоит.
По затылку было видно, что возница хмурится. Огненные ремешки все чаще мелькали перед отупевшими от мороза лошадьми. Дядя спал, не смыкая глаз. Я спал с разведчицей на печке, дыша ее молочными подмышками.
Скользкий хребет дороги. Кони забуксовали, и их тут же прошило огненным ремнем. Охлестнуло глаза. Дядя и возница выстрелили в темноту, страшно матерясь. Потом стреляли из сугробов. Я распластался на дне телеги. Впился зубами в мягкое. «Больно!» – прошептала моя победная жена.
Дядя и возница остались лежать в сугробах. Лошади несли безрассудно, но мимо. И все же пулеметы догнали нас.
Мы затихли, обнявшись. Дядя вскочил в телегу и прижал нас, захолодевших, к себе. Лошади, с изумленными глазами, упали раньше, чем услышали крики партизан.
Готовились лесные могилки, и мы, простреленные насквозь, ждали своего часа, чтобы родиться.
8
июля
двадцатого
У одних нет деверя или золовки. У других – сына или сестры. Все обделены. А если дяди нет, то это как бы и не считается. У меня нет. Бабушки-то у многих только числятся. Родные по открыткам.
Мой дядя был партизан. Жил под канализацией. Он вообще был бородач и совершенно не пил. Молока. Пил, в общем. Но больше был веселый. Это, кстати, очень не нравилось моей… Как ее? Ну, его сопутнице.
Одно время дядя работал кондуктором на трамвае. До этого погиб, в болотах. Раненный в лоб залетел в землянку, прическу проверить. С Климентом Ефремовичем в совершенно неофициальной полутьме чокался. Ворошиловкой. Мне, убогому, это представлялось чем-то вроде вермишели в блюдцах. Чуму на лопатки положил и сказал: «Заткнись, сука!» Та заткнулась. Вот такой был дядя.
Однажды попал под трамвай. Поднялся и пошел, напевая: «Вставай, страна огромная!»
Умер нелепо. Мой дядя. Утром она сказала, что ей больше не целуется. Это бы еще ладно. С кем не бывает. Зачем утром?
9
июля
двадцать пятого
Мне не нравится твоя работа с паломниками-эмигрантами. Ностальгическое обаяние. Функциональная сметливость. Должностное остроумие. Все время надо производить впечатление. Мне за тебя обидно. Тебе за себя, вроде, тоже. За державу – само собой. Ты стыдишься своего кайфа.
– Вот посмотрите! Фильм с зазывным названием «Бабник!», – шутишь ты в микрофон. – Еще одно жизнерадостное дитя нашей перестрелки.
Эмигранты откликаются русским открытым смехом. С легким акцентом.
У всех талантливых людей дурной характер. На круг выходит, что тиранический. Я бы сказал – узкий. С характером у меня, вроде бы, получилось. Теперь наверстываю талант. Тогда же, в автобусе, думал: «Для кого ты не надела лифчик, радость моя? Для кого эти глаза цвета июльской груши? Эти подставные плечики и цветок на чулке?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу