Счастье, испытанное тогда, каждый раз воскресает при виде поляны подснежников. Мне никогда не хочется их рвать, они и так мои, они мне подарены. Но чтобы это чувство появилось, понадобился импульсивный порыв худого смуглого мальчишки, углядевшего тетку с цветами, жмущуюся у Казанского, и подарившего мне пион, посланец всех пионов. Мохнатый, пышный, сладко-сладко пахнущий, он высветил подснежное воспоминание и подарил его мне на всю оставшуюся жизнь.
«Позвольте подарить вам цветы». Человек выглядел странновато, в длинном пальто, с до отказа набитым книгами порыжелым портфелем. Случайная встреча, случайный разговор, но после того букетика все фиалки в мире — мои. И ромашки — мои. Ромашки — это другая история, грустная, но пронизанная добротой и теплом. Все это было, и все это есть, и нечего плакать над розами, даже если они в самом деле погибли и, когда утром ты вынешь их из воды, сникнут, не оставляя ни грана надежды.
Я встаю, иду в ванную, после минутного колебания нажимаю на выключатель. Яркий свет заливает сверкающее кафельное пространство, и в нем чудится что-то больничное. «Ах, что же это?» — испуганно шепчут розы. Усталые, замученные, они покорно плавают чуть не на самом дне. «Наверно, я плохо заткнула отверстие пробкой», — бормочу я, извиняясь, и опять до краев наполняю ванну. За жизнь борются до конца.
За все десять лет, прошедшие после разрыва, он не снился ни разу. И это казалось закономерным. Расстались с холодной вежливостью, надежнее всего оберегающей от рецидивов, и к тому же гораздо позднее, чем следовало. К моменту, когда он собрал и унес за долгие годы осевшие у меня вещи, а я вынесла на помойку его домашние тапочки, мы были уже чужими, и наше совместное прошлое раскрошилось в труху. Оставалось взять веник и вымести.
Рассказывать о финальном гонге тоже, как оказалось, было некому. Из друзей, знавших нас как стабильную пару, оставалась, по существу, одна Манька, считавшая, правда, необходимым рассказывать мне о его «новой жизни». Успешно съездил в Америку, получил крупный грант, выпустил две монографии, в том числе ту, над которой работал все годы нашей совместности. Пытаясь определить словами наши отношения, я в свое время наткнулась на формулу, казавшуюся весьма привлекательной. «Женаты в той же степени, как Сартр и Симона», — говорила я в тот период, когда сохранялась еще и охота шутить, и часть уверенности, что «все к лучшему».
В известных кругах он считался крупным ученым. По существу, был зануда и въедливый трудоголик. Так мне казалось вначале и так казалось в конце. Но в середине было солнечное лето. Долгое лето, членившееся на многомесячный июнь, знойный июль и неспешно ступающий август. «Хроники», которыми он занимался, всегда оставались мне совершенно не интересны, но в течение нескольких лет я внимательно слушала все его рассуждения, вникала в гипотезы и догадки, усердно лазила по справочникам и специальной литературе: уточняла, сверяла. Зачем? Чтобы помочь ему? Чтобы при случае поддеть? Его скрупулезнейшие исследования за редкими исключениями казались никому не нужными и ничего не проясняющими, но ловить его на повторах и неряшестве композиции, указывать на излишнее многословие, находить слабину в аргументах, предлагать альтернативные варианты доставляло немалое удовольствие. «Я не уверена, конечно, но мне кажется…» Он надолго задумывался, иногда бормотал «это надо обдумать, возможно» и, взяв ручку, разборчиво отмечал сказанное на полях. Получив беловой вариант, я с жадностью проверяла, учтены ли мои замечания, и с удивлением обнаруживала, что да. Иногда это было в форме диалога с воображаемым оппонентом, иногда в виде разъяснения в скобках.
Оттиски, которые он дарил мне, поначалу сопровождались забавными и только нам двоим понятными шуточными инскриптами. Потом их вытеснило стандартно: «Дорогой Эн от дружески преданного ей Эс». Как-то раз он пожаловался, что оттисков дали мало, и я, под воздействием смешанных чувств, предложила использовать «мой» экземпляр в разумно деловых целях. Преданный Эс ухватился за это с такой неприличной поспешностью, что когда год спустя вышли «Некоторые типологические особенности анализа стиля и композиции памятников средневекового права», наотрез отказалась получать дарственный экземпляр. Эс серьезно обиделся: «Это глупо! Фактически, ты редактор. И, если угодно, тебе полагается экземпляр». — «Разумеется. Я куплю его на Литейном, а ты так и напишешь: „Моему дорогому редактору Эн от дружески преданного ей Эс“». Уговаривать пришлось долго, и сдался он неохотно. Ведь это было несправедливо, а он гордился тем, что всегда проявляет безукоризненную справедливость. «В подражание Робеспьеру», — сказала я как-то в пылу пикировки. «Робеспьер был не справедлив, а неподкупен», — поправил он, поморщившись. «Где неподкупность, там и справедливость», — огрызнулась я, и в ответ он прочел мне длинную лекцию о преступности некорректного употребления терминов всюду, и в особенности в вопросах, непосредственно касающихся этики. Цитируя Витгенштейна, ошибся, и я поправила. Эта цитата встречалась в одной из его работ, и я ее отлично помнила.
Читать дальше