Ошеломила меня эта удивительная история, а еще больше — страшная новость. Что это? Начали проводить в жизнь обещанные строгости или продолжают старую жестокость?
Вчера, слушая старика, я невольно вспомнил хаджи Духотину, и, как видно, не так уж невольно. Те же люди, которые меня карали за неугодные властям речи, расправились с хафизом Абдуллахом, только с ним они хватили лишку или его старость не смогла выдержать того, что выдержала моя молодость.
— Он вчера говорил в мечети,— тихо сказал я.— Не соглашался на введение строгих мер.
— Ну вот, больше не будет говорить. Теперь со всем согласен будет.
И он объяснил мне, для чего пришел ко мне. Он слышал, как Шехага разговаривал с Моллой Ибрагимом обо мне. И понял, что я ровесник Шехагиного сына, что мы с ним в одно и то же время были на войне и что я такой же дурень, как он. Он хочет подсунуть меня Шехаге, чтоб тот вспомнил сына, чтоб в нем ожило старое горе и он не думал о недавней гибели друга. И не думал о ракии. А я очень для такого дела подходящий. Наивный, беззащитный, голый, как улитка, ничтожная колючка кровь пустит, безработный, жертва чужих происков — он знает, что со мной произошло, а Шехага не знает и, может легко статься, заинтересуется мною и возьмет меня под свою опеку. Это было бы хорошо и для меня, и для Шехаги — я воспользовался бы его слабостью, а Шехага воспрянул бы от сознания своего великодушия.
Смешно подумать, что и я способен исцелять чужие раны, но пусть будет так. Осман Вук не дурак, он знает, что делает. Может, ничего и не получится, однако попробовать стоит.
Я вышел из дому, рассчитывая на помощь Шехаги, а повернулось так, что Осман рассчитывает на мою помощь Шехаге.
— Помяни войну,— наставлял меня Осман.— И сколько тебе было тогда лет. О хафизе Абдуллахе не поминай.
Я постучал в дверь Шехаги, он отозвался и впустил меня, но моему приходу нисколько не обрадовался, мне даже показалось, ему неприятно, что я пришел в час, когда ему хотелось остаться наедине со своей тоской. Он сидел на сечии, протянувшейся вдоль всей стены, глядя перед собой тусклыми, пустыми глазами, даже и не пытаясь обратить на меня свою мысль.
Я сказал, что пришел по его распоряжению — так передал мне Молла Ибрагим, я работал у него писарем, а зовут меня Ахмед Шабо.
— Знаю,— прервал он меня.
Все-таки он чуточку оживился и усадил меня рядом с собой.
— Прости, ты пришел в плохую минуту.
— Я могу прийти в другой раз, если скажешь.
— Хочешь убежать от моей мрачной физиономии? Ты всегда так легко идешь на попятный?
— Не люблю быть лишним.
— Не любишь быть лишним, не любишь, когда на тебя косо смотрят, не любишь, когда тебе говорят обидные слова. Как же ты жить собираешься?
— Бедно.
— Это не трудно.
— Но и не легко. Тоже отваги требует.
Он посмотрел на меня удивленно.
— Смотришь на вас как на детей, а у вас вон что в голове!
— Эти дети прошли войну.
Он поглядел в окно, за которым качался на ветру стройный тополь. Снова повернулся ко мне. По лицу его прошла тень. Стиснул зубы. Отгонял воспоминания?
— Расскажи что-нибудь. Что хочешь.
— Зачем, Шехага?
— Так просто.
— О войне?
— Все равно. Нет, не все равно. О войне не надо!
— Рассказать, как я службу искал?
— Давай.
Должен ли я, подобно няньке, своим рассказом освободить этого пятидесятилетнего мужа от страха? Или он таким образом освобождается от меня, желая остаться наедине со своими мыслями?
Я смотрел на его руки с длинными пальцами, сильными суставами, набухшими жилами и все же слабые и неуверенные. Руки открыли мне его волнение. Они были в непрерывном движении, то на коленях, то на груди, то теребили ковер, все время беспокойно сжимаясь и корчась. Или он сплетал их в узел и изо всех сил стискивал, словно кого-то душил или стремился причинить боль себе. Мне хотелось коснуться его покрасневших, напряженных суставов, успокоить его, утешить. Вдруг дружеское участие снимет напряжение, поможет ему расслабиться, заплакать, дать волю взнузданному сердцу.
Я удержался, испугавшись еще больше его оскорбить.
Слишком он суров, боль его исполнена ярости. Он ненавидит свою боль, не признает, отталкивает — она унижает его. Он изгоняет ее, но она не уходит.
Сколько страшных ночей, сколько неистовых битв помнят стены этой комнаты, когда он сражался со своей болью, как с дьяволом, и сколько рассветов он встретил побежденным, но непримирившимся? Вероятно, бывали минуты торжества: я победил! А боль приходила снова, выныривала, как выпь, из черной реки памяти.
Читать дальше