В самом деле, в чем я разбираюсь? Похоже, ни в чем. Я настолько нерасторопен, что даже службу не могу себе найти. А это равносильно тому, как если бы я ничего не знал и не умел. Но, черт возьми, это же не моя вина, и разве справедливо меня в этом упрекать?
Вот и такие пустяки способны вывести меня из равновесия.
Укор огорчил бы меня, но то, что никто ни в чем меня не винит, тоже плохо: мне было бы легче, если бы пришлось доказывать свою невиновность. Иначе все оседает во мне — и воображаемый упрек, и воображаемое оправдание, все внутри, точно камни, летящие в пропасть. В споре я нашел бы какие-то оправдания, а так тяжкие сомнения остаются в душе. То ли что-то со мной неладно, то ли с миром, или и я, и мир в порядке и просто мы не можем найти путей друг к другу? Как их находят, эти пути? Или люди врут и только изображают, что разлада нет, или им безразлично и они просто сохраняют видимость связи друг с другом? Возможна ли между человеком и миром иная связь, кроме предопределенной? У меня нет свободы выбора. По сути, я ничего не выбираю: ни факта своего рождения, ни семьи, ни имени, ни города, ни края, ни народа — все это мне дается. Еще удивительнее, что все это неизбежное и предопределенное я люблю. Ведь что-то должно быть моим в этом чужом мире, и я присваиваю себе улицу, город, край, небо, которое я вижу над собой с детства. Из страха пустоты, мира без себя. Я краду их, навязываю им себя; моей улице это безразлично, и небу надо мной безразлично, но я не хочу этого знать, я отдаю им свои чувства, я вдыхаю в них свою любовь, чтоб они мне ответили тем же.
Людям я не могу вдохнуть свою любовь, и они не могут мне ответить любовью. Они смотрят на меня холодно, подозрительно взвешивая ту опасность, которую я для них представляю; и без того замкнутые, они замыкаются еще больше при первом неожиданном слове, при первом непривычном движении или сразу нападают, обороняясь, потому что предпочитают убивать, чем дрожать от страха. В сущности, жестокость людей — от трусости. Нападение — оборона, продиктованная чувством самосохранения и, стало быть, от жестокости так же нет спасения, как нет спасения от извечной неуверенности людей в своей безопасности.
Но что происходит со мной? Я не способен нападать, но не способен и защищаться. Я — барабан, но какой-то немой барабан, по нему бьют, а он и сам молчит, и никого не сзывает.
8. Герой, который боится одиночества
Когда я уставал бессмысленно ждать, что произойдет чудо и стена вокруг меня рухнет, когда надоедало бесцельно бродить по городу и наскучивали разговоры с людьми, в делах которых я ничего не смыслил, или становилось муторно на душе от страха, что и я стану такой же развалиной, как большинство тех, с кем я встречался, я шел в старую библиотеку, насквозь пропахшую бумагой, пылью и чернилами, и часами сидел там с книгами и библиотекарем Сеидом Мехмедом.
Чаще всего мы были одни. Иногда забредал кто-нибудь из старших учеников медресе или редкий любитель чтения, и снова все стихало — древние фолианты на полках молчали, как и прежде, невозмутимые, мудрые, веками сохраняющие свою молодость.
Здесь я — тише воды, ниже травы. Здесь ощущался не только бег времени, но и его присутствие. Вот след чьей-то руки, которая давным-давно записывала эти неровные строчки, спорит со смертью, слова и смысл их продолжают жить, как неиссякаемый родник, как негасимый свет.
Все-таки дела людские не умирают.
К Сеиду Мехмеду я так привык, что мог часами молчать, сидя рядом с ним. А он всегда молчал. Вначале мне было не по себе сидеть вдвоем в пустом помещении библиотеки и не перемолвиться хоть словом и я пытался завести разговор о том о сем, нащупать, найти то, что его волнует. И пришел к выводу, что его ровно ничего не волнует — ни люди, ни бог, ни жизнь, ни смерть, однако знал он очень много и о многом.
Порой, обронив невзначай какую-нибудь мудрую сентенцию, которую можно было услышать только от него, он приводил меня в трепет своим знанием жизни, философии, литературы. Но, увы, речь его отличалась необыкновенной лаконичностью, точно молния блеснет в долгой ночи и погаснет. А большую часть времени Сеид Мехмед пребывал где-то очень далеко, в каком-то своем мире, не имеющем с нашим никакой связи, никаких мостов.
Пока я его не узнал, я хотел как-то расшевелить его, оживить. Потом отступился.
Он сидел неподвижно, уставясь в стену, в пол, в солнечный луч, и, ничего не замечая, плыл по бесшумному течению непостижимых грез; мои слова были бессильны вернуть его в этот мир.
Читать дальше