Скажу только, что я вернулся. Если бы я не вернулся, я не написал бы этого, и никто не знал бы, как все было. То, что не записано, того и нет; было и быльем поросло. Я переплыл вздувшийся от дождей Днестр и вот спасся. Остальных перебили. Со мной вернулся Молла Ибрагим, ротный писарь, с которым я сдружился во время нашего трехмесячного пути домой, к далеким родным местам; вернулся он потому, что я вплавь выволок его пробитую лодку из опасной стремнины, полдороги нес его, больного, на спине, тащил, ободрял, когда он падал ничком или валился на спину и устремлял неподвижный взгляд в чужое мутное небо, призывая смерть.
Я никому не рассказывал о Хотине, когда мы вернулись. Возможно, от усталости и смятения, оттого что хотинская война выглядела сейчас какой-то странной, словно все это происходило в другой жизни или я был совсем другой, не похожий на того, кто со слезами на глазах смотрел на свой родной город, с трудом его узнавая. Я ни о чем не жалел, меня не мучили раны, я не чувствовал себя обманутым, просто я не мог избавиться от пустоты и смуты в душе. Когда я оставил место учителя, простился с детьми, которых учил, и отправился воевать, я шел как на светлый праздник, а попал в болота, неоглядные днестровские плавни под Хотином, где были только вши и болезни, раны и смерть,— попал в сущий ад.
Из всего того чудовищного, что зовется войной, в памяти осталось множество мелочей и только два события, и рассказываю я о них не потому, что они тяжелее прочих, а потому, что не могу их забыть.
Первое связано с битвой, одной из многих. Мы брали редут, окруженный земляным валом. Много людей полегло на подступах к редуту, и наших и их: черная вода плавней побурела от крови и отдавала вековыми болотными отложениями и гниющими трупами, которые никто не убирал. А когда мы взяли земляной вал, разнесли его пушками и собственными лбами, я, обессилев, остановился: какая чушь! Что мы получили? Что они потеряли? И нас и их накрыла единственная победительница — безмятежная тишина древней земли, равнодушной к страданиям людей. В тот вечер я сидел, обхватив голову руками, на мокром пне перед тощим костром, который ел глаза,— сидел, оглушенный криками болотных птиц, напуганный густым туманом днестровских плавней, неотступно затягивающих нас в небытие. Не знаю, как в ту ночь мне удалось побороть страх в себе и вокруг себя, глубочайшую горечь поражения — после победы! Я сам себя не понимал. В ту долгую бессонную ночь, во мраке, в тумане, под крики и пересвист птиц, испытывая безотчетное отчаяние, безумный ужас не перед неприятелем, а перед чем-то в самом себе, я родился во второй раз, таким, какой я теперь, навсегда утратив уверенность в себе и в людях.
Другой случай омерзителен, и я тщетно пытаюсь выкинуть его из головы. Но он часто возникает в моей памяти вопреки желанию. Все воскрешает его, и даже совершенно противоположные вещи: чей-то веселый смех, голубиное воркованье младенца, трогательная песня о любви. А вспоминается мне этот случай всегда с конца, не так, как я сейчас рассказываю, поэтому в чем-то рассказ мой, может быть, выйдет и неточным, но иначе будет непонятно. В третьей роте мы, десятеро сараевцев, напуганные незнакомым краем, незнакомым врагом, незнакомыми другими солдатами, сразу стали держаться особняком. Друг в друге нам виделось что-то близкое, родное, нас объединяли мысли о родных местах и семьях, мы молча переглядывались и безмолвно задавались вопросом: что мы найдем на чужой стороне, кроме своего и чужого горя? Среди земляков я чувствовал себя как дома. Это были простые, добрые ребята. Одни пошли на войну по своей охоте, других погнала нужда.
Ахмед-ага Мисира, портной,— помню я его только пьяным — долго мечтал стать агой, а когда ему это удалось, его тотчас взяли на войну, о чем он, конечно, не мечтал. Гневливый старый Хидо, городской глашатай, бежал от нищеты. Могучий Мехмед Пецитава, вечно ходивший с голой грудью, последними словами крыл и войну, и того, кто ее выдумал, и себя за то, что вызвался в добровольцы, но почему вызвался, никогда не поминал. У Ибрагима Паро, переплетчика,— верхняя губа у него была заячья, примета счастливчика,— в Сараеве осталось три жены, и он шутил, что на войну сбежал от них. Двое сыновей цирюльника Салиха с Алифаковаца хотели избавиться от цирюльного ремесла, и, хотя один из них, старший, и прихватил из отцовской цирюльни бритву, брил он только себя и ни за что на свете не соглашался брить никого другого. Хаджи Хусейн Пишмиш завяз в долгах и укрылся от своих кредиторов на войне. Смаил-ага Сово, медник, пошел за компанию с другими, в пьяном угаре и воодушевлении, но воодушевление испарилось так же быстро, как и винные лары. Авдия Супрда, процентщик в мирной жизни, знаменосец на войне, честно и добросовестно выполнял оба эти дела, из которых не знаешь, что хуже.
Читать дальше