Он почти покончил с прошлым, раздал даже долги и доживал последние недели в сразу ставшей просторной и гулкой комнате, полной только надеждами – тоже, впрочем, совершенно пустыми. Москва, люди, вещи – всё подернулось дымкой, стало полупрозрачным, зыбким и то и дело шло нежной рябью, сквозь которую пробивался только свет, далекий, негромкий, настоящий. И свет этот придавал всему такую зримую глубину, что Копотов, обычно не склонный к пустопорожнему интеллигентскому лиризму, даже подумал как-то, что именно таким, наверно, и видят наш мир ссыльные ангелы.
И тут приперлась она.
Копотов, ничего не подозревающий, беззащитный, распахнул дверь (комендантша? сосед, все-таки соблазненный дармовой кастрюлей?) и даже зажмурился, как маленький, – чур меня, чур! Но она никуда не исчезла, конечно. Стояла на пороге (Копотов трусливо, воровато обшарил глазами – слава богу, в этот раз без чемодана) и, как обычно, собиралась расплакаться.
Коса (вы только подумайте, не отрезала!), торчащие скулы, глазищи. Всё как всегда. Это я, Саня! Она всхлипнула, раскинула руки – дурацкий, мелодраматичный жест, – и Копотов покорно прижал ее к себе, худенькую, родную, и тут же испуганно оттолкнул, всей грудной клеткой почувствовав неладное. Новое, горячее, живое. Покраснел сердито, не зная, куда смотреть, что делать. Вы только подумайте. Сиськи себе отрастила.
Сколько он ее не видел? Да, больше года уже. И еще столько же не видел бы, господи прости.
Она пила чай, хлюпая, не вынимая ложечку из чашки, но не забывая при этом жеманно топырить мизинец. Дурацкая привычка. Вторая – еще хуже. Но делать замечания бесполезно. Проверено. Она всё равно не слышала, не слушала, не менялась. Что еще? Вскидывала мокрые несчастные глаза после каждого глотка. Страдала. Сожрала при этом всё печенье, до крошки. Правда, печенье принесла сама и ему предложила – всегда предлагала, никогда не забывала, что Копотов есть. Как-то притащила из гостей пирожное-картошку, завернутое в салфетку – с единственным маленьким жадным укусом на коричневом мягком боку. Сказала виновато – там только по одному давали. Это тебе. Нет, честно. Этого у нее было не отнять. Она его любила, Копотов это знал, правда любила, очень. Может, его вообще никто так никогда не любил. Но это же не повод, черт подери! Являться вот так – без письма, без телеграммы!
Она не выдержала, все-таки разревелась, невыносимо всхлипывая – какая телеграмма? Оказывается, она и не уезжала из Москвы, жила сначала с этим, ну, ты помнишь, а потом с Виталиком, а он, а он, ты представляешь… Копотов даже зубами скрипнул – опять?! Замолчи, в конце концов! Я не обязан это слушать! Только не я! Как ты вообще можешь… Копотов отвернулся, чувствуя, как жалко дергается щека, господи, скорей бы уже уехать, не видеть никого, ее особенно не видеть! Даже не вспоминать, что она есть. Она тотчас же чутко перестала плакать, встала, подошла сзади, теплая, маленькая, виноватая. Пушистая вся. Как жеребенок. Прижалась к спине, и Копотов снова ее оттолкнул – испуганно, грубо, некрасиво, как чужую. Как чужой. Господи, сиськи эти невозможные! Почему у нее? Только не у нее!
Вообще Копотов любил грудастых, грубых, бойких. Засматривался жадно на продавщиц, горевал втихомолку, что их вытесняют новые интеллигентные тетки, серые, скучные, пресные, как маца. Пока однокурсники атаковали вымороченных филфаковок, он ошивался по общагам, по легендарным ЦПХ, предпочитая заумным сухарям самую лакомую свежую сдобу. Швейки, ткачихи, укротительницы троллейбусов. Грубая роба, дешевые трусики. Мозоли на крепких жадных ладошках, бесшабашные махонькие надежды.
В конце концов Копотов прибился к комнате, да, да, к целой комнате бойких развеселых девах. Полноценная малярно-штукатурная бригада. Плитку тоже ложим, если надо. Копотов их обожал, просто обожал. Можно было не пыжиться, не читать ненавистного Бродского, вообще ничего не делать. Девки сами покупали вскладчину спирт «Рояль», какое-то гнусное сиропное пойло, именуемое ликером, жарили целую сковородку такой же румяной и огненной, как они сами, картохи. Напивались – весело, дружно, не напивались даже – переводили дух. Потчевали Копотова в восемь проворных рук – а вот капустки, картошечки, хлебца ему дайте, бабы. Горбушку хочешь? Не, мужику лучше мякушку. Копотов сонно жмурился, слушая их легкую пьяную болтовню, уютную, почти домашнюю, – девок не волновала политика, срать они хотели в три вилюшки и на Ельцина, и на Гайдара, и на то, куда катится страна. Всё, служившее на истфаке поводом для бессмысленных едких споров, вообще не существовало в этой комнате, и это было счастье, настоящее, хоть и маленькое, как в детстве. Изредка то одна, то другая заводила спьяну про мороз, малиновку или бухгалтера, остальные подхватывали – громко, даже яростно, будто не ерунду пели, а настоящее. Про «Варяга» или даже про священные вихри.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу