И лягушка-лягушечка неловко подпрыгнула в последний разок, сползла животом по крутому постельному боку и нехотя, скок-скок, поскакала в темный к себе уголок, в темный угол, где, если пожелает, пусть даже и живет теперь… теперь было ничего.
Небо было синее, мазское словно в детской акварели. Шел под ним вчерашней своей дорогой, возвращался в подвал, но и дорога и сам будто сменили, чувствовал, теперь мелодию. Все упростилось и убудничилось. Про мужика, брякнувшего вчера в троллейбусе «А ты, лысый, не умрешь!», даже и подумал: да, брат, угадал ты — не умру.
Вымытое синее небо, два плотных облачка у телевышки, и блестящие коричневые крыши домов. Утро!
На остановке народу уже мало. Все, кому на работу, на работе. Подходи, бросай в урну вчерашний использованный троллейбусный билетик, и это тебе все, все твое прошлое. Ни тебе мужика-пророка, ни милой этой ночки в Карининой квартире, ни разговора с Женей. Бросил в урну — и опять снова можно начинать. И хоть сам знаешь, забыть — это только игра (ничего тебе больше не забыть), все равно пока хорошо. Хоть на время малое, да хорошо. — Замурзанная бабенка в мятом зеленом пальто оглянулась на него, отходившего от урны, и тут же, будто испугавшись, отвернулась. Да, да, между тем продолжал он свое, утро, каждый день утро, и заново опять, все заново, и веришь этому, опять веришь, хватая ту же вечную наживку. Будто пьешь с этим солнцем отраву — и снова болен, и хочется еще и еще. Чего? Ведь ясно вроде: всё уже! Приехали, кончен маршрут, а поди ж ты, веришь, все равно веришь, что не всё. А вдруг, может, еще нет? Еще покажут. Этакое что-то… о чем ты и не догадываешься. А?! Ох, глупость! И листья вон не киснут уж по асфальту, как давеча, а подсохли, собрались аккуратненько в кучи и тоже ждут. Тоже словно довольны: вот, дескать, и нас, счастливых, скоро сожгут. Вспомнил, кстати, глядя на кучи, что и ему сегодня предстоит убирать в своем дворе, и обрадовался, заулыбался аж, задвигал ноздрями: жизнь, жизнь, все равно, язвие в корень, жизнь!
— Ффа! Ффа! Ффа! — раздалось вдруг сзади.
Оглянулся. Рядом стояла та женщина в зеленом пальто и быстро-быстро шевелила беззвучным ртом, гневно на него время от времени взглядывая. В землю, а потом на него, опять в землю, опять на него. Вчерашний смертный страх прихлынул на мгновение к сердцу, пролился горячей струйкой в кровь («Что это? Что это она?»), но тут же, слава богу, и прошел. На горле женщина держала два грязных пальца, а под ними (заметил) блеснуло железо, да, да, никелированное железо, и он догадался: это трахеостома, металлическая такая специальная трубочка для воздуха. Штука, которую ставят при раке, кажется, горла. Потому и голоса нет, из-за трубочки. И успокоившись посмотрел на бабу внимательней. Даже принагнулся, заглядывая в лицо ей: чего ты, милая? Но взгляд его будто ожег ее. Неловко, на залатанных курьих своих ногах она отпрыгнула от него и опять испуганно-быстро, захлебываясь, залепетала. Изуродованное горло, не слушаясь, не соединяясь с разевающимся ртом, выталкивало с сипом «ффа, ффа, ффа», а где-то еще далеко, где-то, наверное, в желудке, странно и страшно (или это чудилось ему?) рождался тоненький, мелкой рябью вздрагивающий голосок: «…такой замечательный… пфа… красивый… ффа… хороший…» Казалось ему, или слова сами складывались в мокром этом сипе и свисте, но только воздух рвался, швыркал в трубке, а женщина трепетала, не могла остановить муку, и все оглядывалась, словно ища поддержки, словно он хотел убить ее, будто знала про него что-то ужасное, невозможное, нестерпимое больше знать. Люди отворачивались, женщины, старик, пацан какой-то, раскачивающий в вытянутой руке рюкзачок, как-то даже улыбнулся: вот, мол, дает, бабочка, а он, Аким, вдруг понял: она ненормальная! Рак глотки и метастазы в мозг. Или еще что-то. Мало ли… Рехнулась от боли и от страха, а он… он тут ни при чем. Ни при чем. Она любого могла испугаться. Ну, да, уйти, не мучить человека!
Уходи.
Уходил, а сзади все неслось: «Ффа, ффа, ффа». А что, если (усмехнулся про себя), если она и в самом деле знает про него? Про жизнь, про девушку эту Женькину. Если про все-все?
Все равно, все равно.
Шел, и улица была чистой и радостно какой-то пустой.
Промтоварные магазины еще не открылись, он шел мимо и гляделся в их витрины. Глядел, как идет мимо и глядит. На шее шарф, на плечах плащ. Джентльмен как джентльмен. Чего испугалась дура-баба? Провел рукой по подбородку, побриться бы вот! — а с универмажной витрины из-за гнутого стекла чернопроборный изящный манекен делал ему легкий танцевальный жест рукой. Ну что, сбацаем, мол, Аким Алексеевич, роки-шмоки? И снисходительно, подлец, улыбался.
Читать дальше