С тех пор как Адольфа Эйхмана арестовали в Буэнос-Айресе всего несколько недель тому назад, его имя стали повторять во всем мире со злобой и презрением. Тем не менее до начала войны никто и представить себе не мог, что этот человек и преступления, в которых его теперь обвиняли, превратятся в опознавательный знак этих лет. Товарищи знали его под прозвищем Раввин, и достаточно было лишь взглянуть на него, чтобы понять, откуда взялась эта кличка. Даже в среде иерархов нацистской армии существовал определенный скептицизм относительно тех офицеров, чей облик не вязался со строгими требованиями арийской фенологии. В любом случае Эйхман никогда не показывал того, что ему известно о позорном прозвище. Он родился в Золингене за восемь лет до начала Первой мировой войны, и было очевидным, что его вид обыкновенного человека, во внешности которого проглядывало семитское происхождение, значил для него не больше, чем всего лишь препятствие на заре его военной карьеры. Возможно, именно по этой причине он всячески выражал презрение к евреям и пытался узнать о них все. Начиная с подросткового возраста он научился свободно говорить по-еврейски и был способен читать наизусть нескончаемые субботние молитвы. Эйхман почти никогда ничего не рассказывал ни о самом себе, ни о том, каким образом ему удалось завоевать доверие генерала Гейдриха, находясь в том возрасте и в те годы, когда большинство молодых жителей Германии взвешивали, стоит ли присоединяться к силам рейха. Создавалось впечатление, будто все связанное с прошлой жизнью Эйхмана и его тактичным и одновременно головокружительным подъемам по ступеням власти не имело для него большого значения по сравнению с тем будущим, которого он задумал достичь на службе в нацистской армии. Эйхман всегда ходил нервно покачиваясь, подобно маленькому игрушечному локомотиву, в состоянии некой сосредоточенной отрешенности, от которой он освобождался только за шахматной доской. Во многих случаях я считал мгновения, которые Эйхман затрачивал на обдумывание хода в особенно сложных партиях, и никогда, воистину никогда я не видел, чтобы он успевал дважды моргнуть за это время.
Мы познакомились с ним в Праге в 1926 году, когда бродили по развалинам Веймарской республики. По субботам мы с Дрейером посещали неприглядное кафе, которое пользовалось сомнительной честью единственного пристанища кружка шахматистов на землях Богемии. Еженедельно, с религиозной верностью, там играли в шахматы человек двадцать, сходство которых между собой вызывало тревогу. Путешественники, чиновники, инспекторы мер и весов, писари из юридических канцелярий с нетерпением ожидали конца недели, чтобы сразиться в этом черно-белом мире с наполеоновской жаждой успеха. Несколько раз Дрейер одерживал над ними победу, и, возможно, все не вышло бы за рамки смотра любителей, если бы Эйхман не появился однажды в кафе с намерением прославить победами этот шахматный редут, так будто он представлял собой его собственность. Эйхман попросил разрешения играть черными, на что Дрейер согласился без излишней охоты, скорее он подчинился, как если бы между игроками давным-давно был установлен кодекс игры, согласно которому определенные правила перешли в разряд неоспоримых. В тот раз, по прошествии нескольких часов, достойных увековечения на фотографии, партия закончилась вничью. Было уже утро, когда Эйхман с не терпящей возражений вежливостью предложил своему противнику проводить себя в гостиницу, чтобы сыграть еще одну партию. Однако Дрейер, к моему удивлению, отклонил приглашение под выдуманным предлогом, что мы должны немедленно отправиться ехать в Берлин. Когда мы вышли из кафе, он, побледнев, как человек, который чувствует необходимость дать объяснение своему поступку, сказал:
— Поверьте мне, Голядкин. Этот юноша болен, очень болен.
Однако именно он сам оказался заболевшим. Той ночью его свалила малярия, и Дрейер проболел почти месяц, причем иногда ему становилось настолько плохо, что временами мне казалось, что та встреча с Эйхманом вырвет с корнем его интерес к шахматам и жизни.
С тех пор мы неоднократно вновь встречались с молодым Адольфом Эйхманом, но Дрейер делал все, что было в его силах, стараясь отсрочить шахматную партию, которую они не сыграли тогда, в Праге. Очень скоро и сам Эйхман понял, что существуют определенные действия, которых человеку следует избегать, если он хочет оставаться в здравом уме. Таким образом обстоятельства вовлекли их в довольно тесное сосуществование, которое, никогда не переходя в дружескую любовь, сделало их сообщниками, что мне не нравилось. За кажущейся придурковатостью Эйхмана скрывалась его завидная способность манипулировать людьми и разрушать их, но он всегда делал это исходя из убеждения, что уничтожение определенных индивидуумов оправданно, если их существование не способствует установлению нового порядка в мире. Для людей, подобных ему и моему отцу, зло, насилие и смерть являются лишь инструментами перехода к мифическому и с моральной точки зрения правильному порядку, который возникает на руинах того хаоса, в условиях которого они обречены жить. Хотя мое общение с Тадеушем Дрейером вносило в мою жизнь дух опустошения, я никогда не испытывал желания завидовать упрямой воле Эйхмана. Я скорее предпочел бы стать сторонником непоколебимой добродетели моего брата или пламенных колебаний почти забытого семинариста из Караншебеша, чем воспринять и сделать своей идею утилитарного зла Адольфа Эйхмана, которая казалась мне еще более грубой и неприемлемой, чем слепой акт милосердия.
Читать дальше