Она засмеялась. Перестаньте вы с этой милостивой госпожой, Стеван, заметила она. Потом как-то невзначай посмотрела на Саву, на поросшие зеленью склоны. У вас нет девушки, Стеван? Есть, ответил я. А потом задумался, да собственно говоря, неизвестно, есть ли она еще у меня. Вообще-то я не знаю, сказал я, была у меня в Валево, иногда черкнет мне письмецо. Как ее зовут, спросила она. Елица, ответил я. Она красивая? Я пожал плечами, мне она казалась красивой. У нее каштановые волосы, ответил я, смущенно.
И как тебя зовет Елица?
Стева.
Ну, значит, ты Стева. Я могу называть тебя так, как твоя Елица?
У меня слегка перехватило дыхание. А я Вероника, сказала она, ты можешь меня так называть. Слушаюсь, мадам, сказал я, словно бы отвечал майору Иличу. И не мадам — только Вероника. Слушаюсь, Вероника. Хорошо еще, что слушаешься, заметила она.
Я не совсем понял, тогда еще не понимал. А может, и она не понимала. Тем не менее, что-то начало происходить. Мы стали разговаривать и о других вещах, а не только о лошадях. Я рассказывал ей о Шумадии, о ее просторных зеленых склонах и селах с деревянными избами, об обычаях и свадьбах, о крестьянах, побывавших на солунском фронте. О военной академии. Она рассказывала о Берлине. Проучившись там два года, теперь переписывалась с подругами, которые писали ей о театрах и кофейнях, о лодках и яхтах на каком-то там озере. Ей нравился этот большой город, просторный и напоенный воздухом. Жизнь в Любляне ей наскучила. Все друг друга знают и терпеть не могут. Из-за этого она иногда удирает и едет на поезде к морю. Что об этом думает Лео, она не сказала. О своей семье — ничего, кроме как о маме, которая одна живет в большой квартире, с тех пор, как она переехала к Лео. Мама, ее зовут Йосипина, полна воспоминаний о жизни в Риеке, там умер ее муж, отец Вероники, его звали Петер, так же, как нашего молодого короля. У мамы такие же светлые волосы, как у самой Вероники, только уже немного поседевшие. В ту пору, когда еще была в Риеке, она любила танцевать. Ее дразнили «блондинкой». Когда-нибудь она меня с ней познакомит, она думает, я ей должен понравиться.
Двое, проводя столько времени вместе, сближаются, хотя могут и возненавидеть друг друга, по крайней мере, сначала так казалось, тем не менее, более вероятно, что они подружатся. Так вот мы и сблизились. Да еще как.
Теперь вот я в Пальманове. Смотрю на свое отражение в склеенном зеркале, на фрагменты своего лица. Седина на висках, преждевременная для моих лет. Не хватает переднего зуба, тошно смотреть на эту дыру и потрескавшиеся губы. Просто чудо, что меня в первый раз ранило только перед концом войны, где-то возле Идрии, перед тем, как мы отступили к Фриульской равнине. До того, как оказаться в этом лагере для военнопленных, бок о бок со вчера еще — боевыми товарищами, а сегодня — всего-навсего военнопленными, великим множеством — двадцать тысяч солдат и офицеров, вчера еще сражавшихся, а сегодня ошивающихся среди бараков и палаток. Проигравшая армия. Разгромленная армия. Армия без государства. С фотографией молодого короля на стене барака, которого и след простыл, в то время когда мы сражались за его королевство, а теперь, когда его армия в плену, он прогуливается где-то по лондонскому парку со своими собаками. Или попивает чай. Или же слушает по радио новости о последней речи того русского шпиона со странным именем Тито, недавнего австрийского капрала, этого хорватского мужика, который поселился в его доме в Дединье [2] Дединье — жилой район белградской элиты, в частности, резиденция маршала Йосипа Броз Тито.
. Всякий раз, проходя мимо фотографии короля, я опускаю взгляд. Если бы я посмотрел ему в глаза, то мне пришлось бы спросить его, где он был, когда мы, его солдаты, месили грязь пополам с кровью. Его дед, его отец, оба были со своей армией, когда это было нужно, закутавшись в шинели балканской зимой, среди орудий и лошадей. А он всю войну совершал свои променады по лондонскому парку, да и теперь еще прогуливается. Не могу смотреть ему в глаза без злобы, даже презрения. Лучше смотреть в землю. Порой мне кажется, что все мы уткнулись глазами в землю, все двадцать тысяч мужчин, оказавшиеся в Пальманове, опозоренные и униженные. А по ночам — в звезды. И не возьмем в толк, что же со всеми нами произошло.
Всякий раз, когда я смотрю на звездное майское небо, я спрашиваю себя, а смотрит ли она на эти звезды. Если она все еще живет в том поместье, которое купил ее муж, тогда она смотрит на то же небо, менее чем в двухстах километрах отсюда. На мгновение надо мной будто черная тень нависла: что означало это ее пришествие этой ночью почти как наяву? В моих краях люди верят, что души умерших живут вокруг нас. Уж не стряслось ли чего с ней? Ведь шла война. Но я тотчас же отогнал от себя эту мысль, уж как-нибудь она устроилась, ну если не она, так ее Лео. Он всегда устраивался. Может быть, они уже не в господском доме, потому как коммунисты, которые теперь хозяйничают там, по ту сторону границы, господ не слишком жалуют, зато жалуют их добро. На днях я был в соседнем лагере, где были интернированы словенские домобранцы [3] Домобранцы — полицейско-военные соединения времен Второй мировой войны в оккупированной нацистской Германией Словении.
. Спрашивал, не знает ли кто Лео Зарника, он меня, понятное дело, не интересовал, я хотел узнать, что с ней. Один офицер сказал, что он сейчас, наверняка, в Каринтии в Австрии. В мае туда из Словении двинулась тьма народу. Зарник должен быть среди них, не безголовый же он, чтобы дожидаться коммунистов. Если в Австрии Зарник, ее муж, то и она, наверняка, тоже там. Это меня успокоило. А ее ночной визит мог означать что-нибудь другое — если блуждают души умерших, почему бы не блуждать и душам живых? Тех, кто был так дорог друг другу, а их разлучили. Может, и моя душа когда-нибудь забредет к ее крову, каждый раз, когда я смотрю на мерцание звезд над Фриульской равниной, я думаю о ней, как она смотрит на звезды над альпийскими горными хребтами. Из окон поместья в Верхней Крайне, а, если ее там больше нет, то, может, по ту сторону Караванок.
Читать дальше