Гаражи и сараи простояли лет тридцать или сорок; вплотную к ним уже придвинулись пятиэтажки городка, и балконы на их фасадах — словно через воздух переносился архитектурный вирус — превратились в те же сараюшки, сколоченные и застекленные на скорую руку; дома так долго смотрели на сараи, что приобрели их черты; люди обустраивались в бетонных коробках так, как умели, выгадывали еще по три-четыре метра жилой площади, и в этих сарай-балконах, выпятившихся на фасаде дома, представала жалкая, почти что незаконная частная жизнь, повсеместная и незаметная, как грибница; жизнь, схожая с чем-то низовым, самосевным, всепроникающим.
Машину здесь покупали, чтобы завести гараж; в городе, не знающем, что такое пляж, в городе, который можно насквозь пройти за час, машина была лишь родом зимней одежды, шубой-на-колесах. К тесным квартирам, где одежда мужчин и одежда женщин умещалась в одном шкафу, где всякая вещь была двуспальной, как кровать, и в каждой точке всегда было больше, чем один человек, где жили, как спали, не различая, где заканчиваешься ты и начинается другой, — к тесным квартирам приплюсовывался еще гараж, дополнительное место, нечто, при общей бесполости быта, за исключением кухни, имеющее признаки пола. Мужчины ходили друг к другу в гости — в гараж; в гараже держали все то, что не помещалось в квартире, он был и чуланом, и подполом — хранить картошку и соленья; порождение дефицита жилья, аппендикс быта — гараж, сарай.
И если в городских пятиэтажках было уродство безликой одинаковости, то гаражи поражали уродством несколько иным; однообразные, предельно функциональные — стены, крыша, ворота, то есть просто полезные кубометры, — они все-таки немного разнились; каждый строитель пытался по-своему сделать какую-нибудь отдельную деталь: не так, как у других, прикрепить трубу, выгнуть ее по-особому, нарастить небольшой навес над въездом, приварить железный уголок над проушинами замка, чтоб не сорвали фомкой — и эти малые отличия становились нестерпимо приметными. Приплюсовываясь друг к другу во взгляде, они повторялись как попытка чем-то отличаться — при отсутствии на то возможности; трубы с конусовидными шляпками росли на гаражах, как поганки на древесной колоде — сверху, с боков, и создавалось ощущение, что люфт вероятных отличий одного человека от другого лежит в общих пределах недосмотра, недогляда, эстетического расфокуса зрения. Чувствовалось, что здешняя жизнь почти целиком умещается в этот зазор; что скука тут привычнее тоски, потому что тоска отсылает к чему-то, чего нет в данности жизни, а скука утверждает, что и тосковать-то не по чему нигде ничего нет, всюду то же, что здесь.
Я вырос в таком же месте; там был клейстерный завод, куда шли по разбитой дороге грузовики со скотобоен, везущие прикрытые побуревшим брезентом кости. Грузовики трясло, кости падали на дорогу, и вдоль всей трассы лежали в пыльных кустах собаки — ждали мосла; иногда неловкий, постаревший или пораненный в сваре пес мешкал и попадал под колеса; оставались темные влажные полосы на асфальте.
Зимой к грузовикам, идущим на завод, присоединялись другие, везущие снег на снегоплавильный пункт, находившийся под нашими окнами; снег выпадал, снег был красив — но там, за забором снегоплавилки, он лежал грязный, пятнистый, сваленный, как негодные шкуры на бойне, и всю зиму я видел абсурдную, отдающую тихим привычным безумием транспортировку снега на плавку.
Машины везли снег, машины везли кости, машин ждали псы, обитавшие зимой у печей снегоплавилки, и вся округа чего-то ждала.
Ожидание это, как некое тайное голосование, назначило двух гениев места, двух его вечных обитателей.
Старуха, которая приходила к магазину со своим старым котом в кошелке и показывала ему — люди выносили купленные продукты, — чем она могла бы его кормить, если бы ей увеличили пенсию; и старик — он по утрам собирал бутылки, а потом на вырученные копейки отправлялся в кино, смотрел один и тот же фильм по десять раз; все ждали, все тайно надеялись; и я сам думал, начитавшись шпионских детективов — вдруг с самолета к нам по ошибке сбросят тюк с одеждой, деньгами, оружием и документами, упаковку с другой судьбой.
В округе было много тополей, и летом ветер гонял вдоль тротуаров шары серого пыльного пуха; позже, в казахстанской пустыне, я увидел шары перекати-поля, чистый апофеоз геометрии, — шар, катящийся сам по себе по бесконечной плоскости, — и узнал в пустыне бесконечность скуки как безразличного повторения жизни. Я понял, что уже испытывал это ощущение — оно было фоном детства: машины с костями, машины со снегом, бродячие псы у дороги, комки пуха у тротуара, которые несет ветер.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу