Уже на заре отрочества, съевши запасы окрестной библиотеки, упрямец сполна рассчитался с чередой прародительских поколений, заскорузлые пальцы которых болели и старились от редких дотрагиваний до страниц. Тогда же развилась в нем тяга к изучению чужеземных наречий, бескорыстно упроченная в нелюдиме преподавательницей русского языка, вмененного в награду и муку всему детскому миру Содружества. Молодая рысь, героиня похотливой молвы, она обучила его начаткам французского и немецкого, открыв внеклассный сезон советом забыть сплетни, прилипавшие к вырезу у нее на груди, к узким ладоням, длинным ногам и свободной, свободной походке. Он помнил, что говорили о ней школьные олухи: намекнуть, прислониться, прижаться, и — на полу, на столе, на могильной плите, в заднем ряду кинотеатра… Обещаю, молвил он тихо, ощутив облегчение от того, что наветы безосновательны, и спазм сожаления — по той же причине.
На другой день после того как ему сравнялось пятнадцать, Габор вручил ей недорогое кольцо и почувствовал себя гражданином Австро-Венгерской монархии. Формально к перемене души его подтолкнули ветхие книги, восхвалявшие стиль и достоинство дунайского царства, сильнее, чем книги, им управляла она, его платоническая женщина, очень далекая от романтизации чего-либо, но та, кому он желал куртуазно и рыцарски поклоняться, истинные же истоки метаморфозы не могли быть выражены словами, как нельзя подобрать определений для… — мысль понятна. Мысль же Габора, в которой улавливаются превращенные отзвуки еще не ведомых мальчику идей философа В., была такова: совокупность языков государства формирует анфиладу его жизненных и концептуальных миров, так что достаточно овладеть основными, а лучше без исключения всеми диалектами усопшей отчизны, и в полиглоте воспрянет кровеносная, кроветворная карта ее символов, знаменований и вер. Больше того, он-то и станет этой страной, ибо для габсбургского праха не будет иного пристанища и пантеона, кроме организма Габора Мольнара. Он не нашел что сказать, зачем ему, венгерскому подростку из захолустья, понадобилось брать на себя неподъемную тяжесть. Так было нужно, пепельно поведал Гоголь о сожжении Второго тома, и знай Габор это прекраснейшее объяснение, тавтологически укрепляющее слово в поступке, он бы достал его, помешав кочергой в предрассветном камине.
Я вздрогнул, прочитав это место в книге Мольнара «Речные портреты»: две половинки символа совпали зазубринами, разлученные братья всплеснули руками и не смущаются слез, текущих по задубелым щекам, бог из машины, обрывая канаты, с грохотом падает на помост. Чудны дела твои — в городе, сгоревшем не менее жарко, нежели Габорова ойкумена, водил я знакомство с одним закавказским филологом, чей замысел буквально копировал интуицию венгра. Советская власть, твердил в кулуарах провинциальной академической институции сей худощавый, невеликого роста, средних лет человек, помахивая булгартютюнною сигареткой в честь горной гряды на Балканах (леса, луга, свинцово-цинковые руды), советская власть, говорил он, испуганно проверяя, не сбежала ли из портфеля под клятвенный абонемент с полки взятая раритетность, Агафангел Ефимович непереизданный Крымский об османской словесности набором импрессьонно-эскизных брошюрок, убойный Радлова кирпич с живым фольклорно-тюркским бытованьем (курсивной строкою поющий ковыль), потанинский, как та же степь хмельной, широкий, на приземистых лошадках мифомонголизм и бог небес Тенгрэ над головами, эта власть, повторял он спокойно, ибо время еще не прорезалось, Кронос напропалую по кругу жрал сыновей, малютка-Зевс томился в тесте, — в нашей среде вызывает реакцию вялого недовольства и соглашательства. Анализ не простирается дальше жалоб и заунывного фатализма, но никто из исследователей не пробовал натурально соединиться с материей строя, как этнограф спускается в дикое племя, дабы вверить свой мозг тотемическому койоту и волшебству лунных фаз, а разрисованный корпус — ручным навыкам, колдовским ритуалам. Дело за малым: нам, вынужденно живущим в ладу со страной, в целях познания следует отождествиться с ней (максималистская цель замысла давно сформулирована солярным королем Людовиком: «Государство — это я»), что невозможно без изучения словарей главных народов, то есть как минимум титульных наций пятнадцати наших республик. Заодно хорошо бы взять в толк, что языковую непрерывность, позволяющую, например, тюрку доковылять от огузского эпоса до орхоно-енисейских скрижалей и былевых распевов олонхо (Ашхабад — Якутск, как вам этот маршрут?), в границах империи надлежит дополнить непрерывностью имперского повествования, так сказать, нарратива, каталогом общих для ее народов значений, только и обеспечивающих безопасность пути. И едва мы поймем это, а наречия шестой части суши вольются к нам в кровь, государство перестанет быть посторонним, ибо срастется с нашим сердцем, желудком, костями. Оно войдет в людей и пребудет в них после смерти, своей и сограждан. Потихоньку реализуемую им мечту собеседник называл словом «проект», которое в его устах лучилось первозданностью экзистенциального устремления личности и не подозревало о своем грядущем позоре; ныне проектом с мятным придыханием, с укропчатым умиленьем именует любую вымогательскую аферу, зародилась ли она в умишке телемошенника, арт-спекулянта или (другого) торговца наркотиками. В университете секретная миссия Габора получила удобное обрамление: этноистория покойного конгломерата прямо-таки заставляла всего себя отдавать диалектам монархии, особенно экзотическим, как говор русинов, — из их крестьянского лона вышел заплутавший в однополом шпионаже полковник Редль и, по одной эксцентричной версии, Энди Уорхол (в Америке, где о русинах никто не слыхал, он выдавал себя за чеха). Академический лоск докторской диссертации, осветившей вязь языковых впечатлений с миграционными одиссеями рубежа веков, маскировал нисхождение в подземные мавзолеи имперского мифа; сопровождаемый экскурсом в прозу Василя Стефаника свод статей о сельских общинах Галиции и компактный труд о национальной политике в сербских землях разостлали прозрачное полотно над бездной эмпатии. На закате режима Моль-нар вездесущим Осирисом рассредоточился по всему пространству кайзеровско-королевской легенды, но, чтобы она в свой черед в него натекла, нужен был прорыв сквозь завесу, освобождающий от снов непонимания, они ему все еще снились. Случайная фотография венской гимназистки (выпуск 1907 года) обожгла наитием: в упор смотрела темноволосая, похоже, сероглазая неулыба в глухом платье со многими пуговицами, сочетавшая в немного аравийском лице своем прямую, строгую разгоряченность служанки храмовых оргий и происходящее из прапамяти знание будущего, которое обещало быть страшным (архив подтвердил догадку: лицо спалили в 43-м). Он стал собирать снимки насельников Австро-Венгрии, ему приспичило найти всех девушек той венской гимназической поры, и хотя из темени выплыло не более четверти желтовато-осенних, на твердом картоне с виньетками, изображений, мило, претенциозно, тревожно ловивших глазами безмолвных птиц объектива, относительный неуспех его раззадорил, коллекция разрослась.
Читать дальше