«Я сношал твою партию в рот и через заднепроходное отверстие, уйди и проспись, — сказал ему трезвый вышкомонтажник. — Гетверан», — прибавил он слово, сохраняющее свое обидное неприличие в границах всей тюркской языковой непрерывности. Тогда бригадир вынул из своего мутного разума нож и, раскачиваясь, постарался достать лезвием вышкомонтажника, который, светло улыбнувшись какому-то давнему образу, ушел вбок, отклонился назад, вынырнул спереди и заученным внезапным ударом (я не успел проследить) выбил нож из руки неприятеля, а того, громко рыдающего, увели спать. Больше Аяз Имамвердиев не ссорился с Вагифом Зейналовым, и первым под душем плескался крикливый, как баба, Хейван. Мое восхищение агентами этой плюсквамперфектной истории не померкло с годами: один из них, зная, что мщение должно быть немедленным, не побоялся вытащить нож, второй не испугался ножа. О таких именно людях Ямамото Цунетомо продиктовал свою книгу Юкио Мисиме.
В пределах одного вдоха нет места иллюзиям
В пределах одного вдоха нет места иллюзиям. В пределах одного вдоха нет места иллюзиям. В пределах одного вдоха нет места иллюзиям. Эту самурайскую истину должно повторять постоянно, но на письме хватит и нескольких раз — между систолой и диаспорой.
В Али-Байрамлах было полсотни тысяч обывателей. Летом их ошпаривал зной, в зимние месяцы шкуру дубила бесснежная стужа, лютостью скорее централь-ноазийская, чуждая мягкому Закавказью. По улице, приютившей редакцию, квелый очаг моей ссылки, бродил мелкий скот, кудахтала разная живность, в радужной заводи близ маслокомбината, кормившего цифирью о квартальном благолепии плана, прыткий селезень горазд был до самочки. Росли тополя, вязы, быть может, за давностью не упомню, орешник, точно — конский каштан, шипастые и тяжелые упадали плоды, речную свежесть всасывал рассвет. Но в большинстве территорий асфальт и порядок подавили остаточно-деревенскую землю, вольную грязь, то вообще было место промышленности, порывистых производств, не сельских замедленных круговоротов; шла нескончаемо нефть, даже и я, всего сторонившийся, волновался, как бурило и жалило жирную почву железо. И всюду гудели, стучали, дымили заводы. Волнение ниспосылалось нефтедобычей вкупе с тяжелой индустрией, я сейчас убежден, что между ними и сердцем есть тайна и связь, лучше всех понятые русским заступником паровозов, хотя в паровозах тайна еще интенсивней, ибо каждый, кто влекся к ним жалостью, пусть на минуту, а становился гением, как это было со Смеляковым. Тяжелая индустрия, говорю я сегодня, и звучание слов отзывается дрожью, и кажется, будто нет многосмысленней титула для романа, нежели «Черная Металлургия» с ключами от мастерских германской романтики, возродившей, после гибели алхимических поколений, блеск универсального тождества, чтение природы по рунам и зеркалам, Египет, престол и династию, наставника в кругу учеников, Рейн, покрытый золотой чешуею всеведения.
В двухъярусных палатах резалась в нарды милиция. На праздник я приплелся к ним точить подвальную оду, полковник, бросая костяшки, под гогот младших сказал, что все они воры и он — первый вор, чай и коньяк наливали из расписных одинаковых чайничков, так им нравилось, красиво. У оливкового суда, где отвешивали наказанья водителям, с бесшабашной регулярностью, от лихости или большого умения умудрявшимся кого-нибудь покалечить, чадили и сетовали черные, в глухих платках, матери, похожие на корни карагача отцы, пугливые жены, в замершем воздухе восходил приговор, и они начинали кричать вместе, греческим хором, из глотки, грудины и живота. Подруги офицеров брали в библиотеке советскую классику и произведения зарубежных писателей, когда эон спустя на родном языке заколосился любовный роман, они уже израсходовали возраст любви, и стреляными гильзами были мужья, в никуда уходившие из колоний.
Предпоследний брежневский год, смеркавшаяся голова кесаря не справлялась с эпохой. Луну делали из парафина и воска, псы ходили ощерившись, провинция поголадывала, сотенные очереди завивались за хлебом, только водкой поили мусульман изобильно, чтобы не было у них недостатка в питье. Мы по блату обедали в закрытой шашлычной, кроме заглавного, на шампурах, фиолетовым луком и зеленью испестренного кушанья в толстых чашках подавали два лоснящихся национальных борща, с мелко крошенным мясом и скользкой лапшой; я здесь не ставлю вопрос, правильно ли мы поступали, что в тощие годы тайком брали пищу из клюва властей, я для верности резюмирую: к чаю бывали пахлава и халва, ибо, подметил поэт, ислам сладко-яден. Перегородка делила редакцию на тюркскую и русскую половины, выпускник ненужных наук, я строчил обо всем, усыпляемый струящимся кажде-нием, весны, трезвящей сыростью, осени, зимней «буржуйкой» и бессильными опахалами лета. К шести сдавал листки машинистке, та — перепачканной девушке за линотипом, и брел восвояси, в коммуну нефтяников, комнату на четверых, в коей соседями двое писчих, из той же газетки, коллег и один с промыслов, ручная работа.
Читать дальше