Мне показалось, Маргарет равнодушно выслушала мои ностальгические излияния по поводу громкого имени «Палас-отель», одного лишь звучания, ведь самого отеля я еще не видела; вероятно, ее реакция объяснялась тем, что она решила не поддаваться всяким там сентиментальным настроениям.
— Я и потом продолжала платить за номер, — она постаралась придать своему голосу твердости. — После его смерти там все осталось без изменений.
Не понимаю, почему меня это заинтересовало, помню только, я вдруг разволновалась, будто вот-вот мне должно было открыться нечто сенсационное, и подумала: интересно, а что бы сказал Макс, узнай он, что я, оказывается, взялась разгадывать загадки Хиршфельдера и распутывать таинственные ребусы, которых он столько нагородил вокруг своего шедевра.
— Значит, рукопись все еще там! — Я выпалила это так, словно мы все время говорили только о рукописи и, соответственно, Маргарет сразу должна понять, о чем речь; сообразив, что забегаю вперед, я порядком удивилась, когда Маргарет ответила, будто и правда поняв с полуслова:
— Уж не знаю, можно ли назвать это рукописью, — сказала она. — Огромное количество картонных коробок со всякими бумагами, там сотни, тысячи страниц, по-моему. Но это наверняка не то, что вы надеетесь увидеть.
И тут она рассказала, что Хиршфельдер в течение многих лет вел ежедневные записи — отмечал перемены погоды и ветра, тщательно регистрировал дату и час своих наблюдений, цвет неба и моря, форму облаков, время приливов и отливов, еще он составил реестр, куда заносил все причаливавшие и уходившие корабли, а кроме того, снова и снова принимался описывать наступление ночной темноты; это и была она, рукопись, — через несколько дней, придя к Маргарет, я увидела ее своими глазами.
Ни строчки из грандиозной эпопеи, над которой он работал, о которой ходило великое множество слухов, ни единого, хотя бы коротенького упоминания о ней, а когда я заговорила о том, что не раз слышала о книге, и поинтересовалась, не осталось ли после Хиршфельдера другого, неизвестного архива, она лишь устало махнула рукой:
— Ах, да хоть вы-то не начинайте опять об этом… — Она с беспокойством взглянула на меня, и вдруг разом пропала ее сердечность и приветливость. — Кто только не расспрашивал об этом архиве после его смерти, — сказала она. — Как видно, все воображают, будто я что-то припрятала.
Макс говорил, что Хиршфельдер задумал дать в романе панораму целого столетия и постепенно все расширял свой первоначальный более скромный замысел; хорошо помню его тогдашний словесный водопад: Хиршфельдер собирался написать о четырех встречах бывших одноклассников, выпускников венской школы, которые сдали выпускные экзамены вскоре после пресловутого аншлюса Австрии, и, как во всех романах и повестях, где речь идет о судьбах бывших школьных приятелей, их встречи должны были предстать своего рода судилищами. В самом начале предполагался рассказ о том, как трое друзей, последние оставшиеся в живых из всего класса, вместе отдыхают на выходных в гостинице где-то в Альпах: беседы и воспоминания стариков о детстве и юности, в которых появляются все новые персонажи, те, кто уже ушел из жизни. По замыслу автора, временной план романа должен был постоянно меняться, подчеркивал Макс, а действие — переноситься из настоящего в прошлое, и еще Хиршфельдер якобы собирался написать ряд эпизодов: автобусная поездка героев в Париж в семидесятые годы, вечер в кабачке под Веной в пятидесятых и первая годовщина выпуска, в год начала войны, — вот такие, если я все правильно запомнила, предполагались основные временные вехи, пересечения жизненных путей, причем Хиршфельдер хотел выстроить не три сюжетные линии, а двадцать одну, проследив в них потенциально возможные варианты своей собственной судьбы, столь жестоко сломленной эмиграцией, он намеревался двадцать один раз поставить вопрос, а что произошло бы, останься он тогда в Австрии? Но проблемой Хиршфельдера было как раз то, что выбора не было, пояснил Макс, и еще он сказал, именно из-за этого концепция романа в целом страдала внутренней противоречивостью; помню, мне показалась чересчур прямолинейной его попытка оправдать Хиршфельдера и слишком легкомысленным — утверждение, что при разработке подобной темы избежать противоречий невозможно.
Выслушав Макса, я кивнула, мне не пришло в голову, что Хиршфельдер, возможно, вообще никакого романа не писал, — сегодня я думаю, так оно и было — Макс ведь был совершенно неколебимо уверен, что в конце жизни Хиршфельдер уничтожил рукопись, и я до сих пор никак не привыкну к мысли, что, кроме названия, в котором выразилась упрямая воля к самооправданию: «Живые живы, мертвые мертвы», кроме этой откровенной тавтологии, ничего никогда не было создано.
Читать дальше