Пестиками и ноликами господин Зайцингер называл танцоров и танцовщиц. В одном из следующих писем, присланных мне Йенни на Эльзенскую улицу, в постскриптуме я нашел описание и даже штриховую зарисовку одной из этих фигур. Она стояла у станка и показывала пестикам-ноликам предписанное порт-де-бра.
Йенни писала: «Даже поверить трудно, скольким вещам я научилась у этой механической фигуры, которая, кстати, и не пестик и не нолик. Прежде всего, у меня теперь правильная балетная спина, и точечные акценты в движениях рук — мадам Лара за этим не очень следила — мне теперь совершенно понятны. Что бы я ни делала, где бы ни стояла — чищу ли обувь, поднимаю ли стакан молока — в воздухе повсюду должны быть эти акцентные точечки. И даже когда я зеваю, — а мы все к вечеру ужасно устаем, — я слежу за тем, чтобы, прикрывая рот рукой, не забыть о точечках. А теперь мне пора заканчивать и на прощанье обнять тебя покрепче, чтобы с этим чувством заснуть и завтра утром проснуться. И, пожалуйста, не читай столько, а то испортишь себе глаза. Всегда твоя Йенни».
Дорогая Тулла!
С помощью таких вот Йенниных писем я пробовал навести мосты — от себя к тебе. На лестнице нашего доходного дома нам двоим трудно было разминуться, и я даже не пытался скрыть привычную краску волнения:
— Смотри-ка, опять Йенни мне написала. Тебе это интересно? Она так чудно пишет, вечно про любовь и все такое. Так что если хочешь посмеяться, возьми, почитай, сколько всего она тут насочиняла. Ее теперь зовут Ангустри, как ее перстень, и скоро она отправляется с театром на гастроли.
Как нечто совершенно мне безразличное, хотя и не лишенное любопытства, я протянул ей вскрытый конверт.
Пренебрежительно постукивая по бумаге пальцем, Тулла процедила:
— Придумай, наконец, что-нибудь получше, чем без конца подсовывать мне все эти сладкие сопли и балетную лабуду!
Свои волосы, горчичного цвета, Тулла теперь носила свободно, и они разрозненными прядями ниспадали до плеч. В них еще слабо угадывались следы шестимесячной завивки — подарок морячка из Путцига. Одна из прядей закрывала левый глаз. Механическим движением, автоматизму которого позавидовала бы любая из механических фигур Зайцингера, с одновременным и презрительным поддувом Тулла отбрасывала эту прядку назад, чтобы коротким передергом костлявых плеч тут же вернуть ее на исходные рубежи. Но она пока что еще не красилась. Это позже, когда ночной патруль гитлерюгенда застукал ее сперва после полуночи на главном вокзале, потом на скамейке Упхагенского парка с курсантом школы прапорщиков, что в Новой Шотландии, — вот тогда Тулла уже была подкрашена всюду, где только можно.
Из школы ее вытурили. Мой отец сетовал на выброшенные деньги. А директрисе школы Гудрун, которая, невзирая на рапорт ночного патруля, хотела дать ученице самый последний шанс, Тулла вроде бы сказала:
— Гоните меня в шею, госпожа директорша! Вот у меня где вся ваша школа сидит! Больше всего я хочу ребенка, все равно от кого, лишь бы хоть что-то случилось, тут, в Лангфуре, и вообще.
Зачем тебе так хотелось ребенка? — А затем! Словом, из школы Тулла вылетела, но ребенка не заимела. Целыми днями торчала дома, слушала радио, а после ужина исчезала. Как-то раз притащила себе и матери шесть метров адмиральского сукна. Потом заявилась в лисьем воротнике из Заполярья. Следующим ее трофеем была штука парашютного шелка. И она, и мать щеголяли в дамском белье чуть ли не со всей Европы. Когда пришли из службы занятости и попытались запихнуть ее на завод электрооборудования, она отправилась к доктору Холлатцу и выписала себе больничное свидетельство: малокровие и затемнения в легких. Получила больничные продуктовые карточки и даже больничное пособие, правда, скромное.
Когда Фельзнер-Имбс, прихватив свои большие песочные часы, фарфоровую балерину, золотую рыбку и горы нот, переехал в Берлин, — Зайцингер позвал его к себе в балет пианистом, — Тулла дала ему с собой письмецо: для Йенни. Так я никогда и не дознался, что она такого своей авторучкой накарябала, — в следующем Йеннином письме говорилось только, что Фельзнер-Имбс благополучно прибыл, а от Туллы пришло очень милое письмо и что она, Йенни, передает Тулле самый сердечный привет.
Опять меня задвинули, опять у обеих появились от меня какие-то тайны. Теперь, сталкиваясь с Туллой, я уже не краснел, а становился белее мела. Ибо я, хотя все еще по тебе сох и не мог отклеиться, постепенно начинал тебя ненавидеть, тебя и твой клей; ненависть же — душевная болезнь, с которой можно и состариться — облегчала мне общение с Туллой; я теперь дружелюбно и снисходительно давал ей дельные советы. Ни разу моя ненависть не прорвалась рукоприкладством, потому что во-первых, я следил за собой с утра до полуночной дремы, во-вторых, я слишком много читал, в-третьих, был прилежным учеником, почти выскочкой, и времени на вымещение ненависти у меня не хватало, а в-четвертых, я построил себе алтарь и поставил на этот алтарь Йенни, в пачке, с балетным выворотом ног и парящими в воздухе руками; а проще говоря, я собирал письма Йенни в стопку и хотел, чтобы нас помолвили.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу