XIII
Сделали мы голубятню. В тот день, когда Кимет взялся ее строить, зарядил дождь. Он все инструменты, весь материал перетащил в столовую. Прямо в столовой пилили, стругали, как в столярной мастерской. Дверцу вытащили на террат уже готовую — со щеколдой, с петлями, со всем, что надо. Синто приходил помогать, и в первое погожее воскресенье мы все поднялись на террат, чтобы посмотреть, как Матеу делает окно в чуланчике, как прилаживает навес, чтобы голуби улетали не сразу, а могли посидеть, подумать — куда, в какую сторону… Из моего чулана выкинули все начисто: корзину для грязного белья, стулья, чемодан, корзинку с защепками.
Выгнали Коломету из ее царства! Обещали сделать антресоли для моих вещей по хозяйству, но пришлось снести все вниз, и когда мне хотелось посидеть на террате, я таскалась со стулом туда и обратно. Пока не покрасили голубятню, решили голубей не выпускать. И тут началось: один хотел в зеленый, другой — в синий, третий — только в темно-коричневый. Выкрасили в синий. Да я сама и выкрасила. У Кимета по воскресеньям всегда работа, но он сказал, что если откладывать, тянуть — дерево сгниет от дождя. Вот и красила, хоть Антони спит, хоть по полу ползает, весь зареванный. В три слоя красила. И в тот день, когда краска высохла, мы поднялись на террат и выпустили голубей из нашей голубятни. Сначала вышел белый — глаза у него красные, лапки тоже, а коготки — черные. За ним — черный, с черными лапками, но глаза серые, а вокруг серого желтая кайма ободком. Что первый, что второй вышли не сразу, сначала оглядывались по сторонам. Нагнут голову и поднимут, нагнут — поднимут, вроде сейчас слетят вниз, но нет, снова чего-то выжидают, думают о чем-то. А потом вдруг взмахнули крыльями и слетели с навеса. Один сел у поилки, другой у кормушки. И голубка, ну что тебе сеньора в трауре, покачала головой, распушила перышки на шее, а белый голубь сразу к ней, хвост веером и кругами, кругами… а сам курлычет. Мы все смотрим, молчим, и Кимет первый сказал: вон, как радуются!
И еще сказал, что когда голуби привыкнут к окошку, он откроет и дверцу, чтобы они выходили и оттуда и отсюда, а если открыть дверцу, пока они не привыкли, ни за что не будут выходить из окошка. В тот день Кимет поставил новые гнезда, вернее ящики, потому что старые дал на время отец ученика. В общем, все вроде сделали на голубятне, и тут Кимет спрашивает — не осталось ли синей краски, я говорю, что осталась, и он — надо выкрасить решетку на галерее. В конце недели Кимет принес еще одну пару голубей, каких-то особенных, с хохолками капюшончиком, и сказал, что эта порода называется — монахи. Так и назвал их — Монах и Монашка. Они тут же подрались со старыми, которые считали себя хозяевами и новых к себе не подпускали. Но монахи — хитрые, все больше по углам, будто их нет, там не допьют, там не доедят, если кто клюнет — стерпят, а со временем приучили к себе всех старых и незаметно стали главными в голубятне. Делали что хотели, чуть что не по нраву — распушат перья и наскакивают на других. Недели через две Кимет заявляется с новой парой — хвосты опахалом, как у павлинов, очень важные птицы, грудка выпячена, перья пушистые. После того, как самые первые сели на яйца, все пошло путем.
XIV
Все запахи вперемежку — мяса, рыбы, зелени, цветов… с закрытыми глазами скажешь, что рынок в двух шагах. Я выходила из дому и пересекала Главную улицу — по ней тогда ездили вверх-вниз трамваи желтенькие со звонком. У кондуктора и вагоновожатого была одинаковая форма — из серой ткани в тонкую-тонкую полоску, сразу не различишь. Солнце выкатывалось из-за домов на Пасео де Грасия, и лучи разом падали на плиты тротуара, на балконы, увитые диким виноградом, на все. Дворники мели улицу огромными метлами из вереска. Мели задумчиво, не спеша, будто они не живые, а кукольные — из картона. Я шла, не думая, прямо на запахи рынка, на крики, в самую толчею, передо мной одни женщины и корзины… Старуха, у которой я покупала мехильонес [24] Мехильонес — съедобные моллюски в двухстворчатых черных раковинах, которые обитают, прикрепившись к морским скалам.
, всегда стояла за прилавком в синих нарукавниках, в фартуке и насыпала с верхом меру за мерой. Ракушки были хорошо промыты пресной водой, но от них все равно тянуло запахом моря, потому что он держался внутри за створками. В ряду, где продавали требуху, пахло чем-то подгнившим, мертвым. На капустных листьях, красных от крови, лежали бараньи ноги, бараньи головы со стеклянными глазами, разрубленные коровьи сердца, у которых жилы были забиты черными, уже запекшимися сгустками крови. На крюках — влажная парная печень, обваренные кишки и паленые телячьи головы. И у всех торговок лица белые, восковые, оттого, что они часами стоят возле этой требухи, всяких потрохов, ведь от них глазам — никакой радости. Да еще рядом жаровни, где женщины то и дело раздувают угли, всегда спиной к людям, точно, что срамное делают… Женщина, у которой я рыбу покупала, всегда ко всем с улыбкой, и зубы у нее золотые. Она взвешивала рыбу, и в каждой чешуйке, самой малой, самой крохотной, переливался свет от лампочки, что горела над весами и корзиной.
Читать дальше