Пивко…
Произвожу окончательный подсчет быстро тающих сил: до лица не дотянуться — горло в пределах досягаемости, не надо ни приподыматься, ничего, лишь воздеть руки к небу — к сведению: он тоже сдал, может высвободиться — не делает — ствол соскользнул бы по деснам, как по маслу, — зубы раскрошились до основания — весьма сомнительное лицо в зеркале.
Словно два Андреевских стяга при Цусиме, словно жених и невеста, оба в белом, словно два Посейдона, с трезубцем каждый, взмыли вверх мои руки. Я и не метился-то. Даже не посмотрел, как в полуметре от носа чужой указательный палец произведет решающее в моей жизни перемещение. Весь остаток сил, весь жар моей души потратил я на то, чтоб поворотить глазные яблоки сверх отпущенного им еще на миллионную частичку градуса. И ведь, заскрипев, они, вытаращенные, повернулись, и уголками я увидел ее — так надо же, чтоб именно в этот момент она закрыла лицо руками.
Разум гаснет
Лето 1974 Бейт-Джубрин
Это я… да нет же, я не с того света говорю… я находился тогда в подпитии и опоздал на самолет… а теперь я уже здесь… да, сижу в аэропорту без гроша. Так что заберите меня отсюда… что? уже идете?
Из телефонного разговора
Ну а коль идете, так и идите с миром.
Авторская ремарка
«Парень с девкой расставалися, девка ох как убивалася…» Если это положить на музыку…
…то со дна морского всплывет затонувшая страна. Море зовется Морем Слез. Мелодия принадлежит Рахманинову («Симфонические танцы», ор. 95, 1939 г.). Из белокаменной Америки тридцатых годов — такой уж она представлялась мне до четырнадцати лет, — над крышами небоскребов качаются тихие блюзы, и все белым-бело: штаны на неграх, расисты, океанские теплоходы — именно оттуда, из-за океана, смотрел Сергей Васильевич на Русь-Россию и видел ее белою-пребелою.
— Ну а как обстоит с вашей тоской по затонувшей стране? Или, нисходя к родному берегу, вы остановились на полпути? Затосковали по тоске Сергея Васильевича, но не пошла мысль ваша плавучая дальше Америки, хотя прямой путь на московское подводное царство — Господи спаси люди Твоя — оттуда.
(Лучше спросите: есть ли разница между тридцатыми и семидесятыми, — и я отвечу: только в отношении их к девятисотым: из семидесятых туда иначе как через эмигрантские тридцатые не попадешь.)
Да, над Америкой плывут тихие блюзы, и для многих они, как пение сирен. Для всех почти. В сорок пятом было ли что-нибудь слаще поцелуя на Эльбе? Ботинки союзника и белые зубы, чокнувшиеся с родными гнилушками, и все это еще не взятое на карандаш Кукрыниксов — вот та награда, которой удостоился некий Бурлак за беспримерный свой стон на волжском плацдарме. Простите мне ложный пафос, это ненадолго. Месяцев на семь. Затем идущему бечевой вновь предложат удовлетворять себя в уголку каленым железом и сами подадут пример: начнут возводить небоскребы. За то время, что я подрастал на два сантиметра, небоскреб успевал вымахать до самых якорей и орденов, коими было усеяно небо салюта над столицей. И он стал предаваться тайным порокам (ну, разумеется, Бурлак). Его страсть находила такие изощренные лазейки, что он даже не подозревал о ней. Он ненавидел, готов был перегрызть горло этой заокеанской птице Рох, он кричал «распни!» — так любил. (Рассказывают: один морской офицер — что плавал туда в сорок пятом — не выдержал, повесился. Петлю он свил себе из звездно-полосатого флага.)
А вот невинный способ: славить борьбу пролетариев. Альбом под названием «Дети разных народов» — рукоблуды кисти о рабочем движении в странах капитала. Дарственная надпись золотисто-фиолетовыми чернилами: «Милой Милочке от дяди». Я несколько раз видел этого дядю. Он был «крупным самолетостроителем», за что и ездил в своей «Победе». Наверное, такой дядя плохого подарка не сделает. Но хоть подарки — не отдарки, соседская девочка — семью годами меня старше, — расчеркав ногтями глянцевые страницы, отдарила его мне. Семилетнему мудрецу — значит, ей было четырнадцать — полюбились эти складенки пятидесятого года, каждый образочек, и он сделал их своей детской реликвией. Тоненькие мальчики пишут на стене загадочное слово «paix», таясь от свирепых полицейских — в мушкетерских плащах, с дубинками. У тоненьких мальчиков аккуратные проборы — ни яростно ниспадающей челки Сережи Тюленина, ни железной скуластости Саши Чекалина. На их худеньких лицах тревога. Перелистнешь — толпа рабочих сталкивает с высокой дамбы в море короткоствольный танк, он уж накренился. «Танки Трумена — на дно!» А это называется «Песня мира». Я сразу узнал поющего негра. Пел он ту же песню, что и на пластинке. Боже, какой упоительный акцент! «Виегьерл миувра колишит знамьена побиед, обагвренне крловью знамьена». И все знамена рядом, колышутся на майском ветру в поверженном Берлине, на одном из них повесился злополучный моряк.
Читать дальше