С ростом материально-культурных запросов общества меняется ассортимент табачных изделий. Еще недавно Александр Матвеевич гулко дунул бы в папиросную гильзу, прежде чем ее закусить, а Инна Семеновна постучала бы ею по пачке. Теперь они перешли на болгарские. Войдя к мужу в класс, она достает из сумки «Фильтр», именно его, а не «Шипку», или «Солнце», или «Джейбел» — особенно ценившийся в том кругу, к которому мне очень хотелось принадлежать, да нос не дорос («В уборной: „Джейбел“, чувак…» — тяжелым басом Виллиса Кановера). И Александр Матвеевич, и Инна Семеновна курили в классе, стряхивая пепел в кулечек из газетки. Вообще кто из школьников своих учителей называет за глаза по имени и отчеству? «Ян», «Инна»… У моего учителя фамилия звучала как имя, он был родственником того самого Яна, чья трилогия украшала множество книжных полок, в том числе и нашу. Раз я потянул за один из трех корешков, открыл и вижу: пятки к затылку, татарская казнь. Как тут не вспомнить уроки по специальности.
Когда она вошла, играла Соловейчик, девица могучего сложения, мывшаяся, может, как и все, но потевшая, увы, в три раза обильней — очевидно, благодаря многочасовым занятиям на скрипке, что как бы извиняло ее в глазах профессионалов, но глаза — это ведь не единственный орган чувств. На пульте стояла «Кармен» Сарасате с оторванной музгизовской обложкой. Ян тряс головой и кричал: «Смычок!.. Весь смычок!.. Раззудись, плечо, размахнись, рука!..» Скрипка в руках у Соловейчик мычала: заломив локоть вправо, она в этот момент играла высоко на баске: «У любви, как у пташки, крылья…». Я ждал своей очереди розог, уже стянув гимнастерку — она мешала «раззудиться плечу».
— Я сейчас выставила Комаровскую за дверь, — сказала Инна и добавила, глядя на Соловейчик: — Саша, выйди, нам с Александром Матвеевичем надо поговорить. — Меня по малолетству она проигнорировала. — Это становится абсолютно невыносимым. Занимаемся. Ни единого тебе вступления в фа-минорной фуге… знаешь, та-та-та… — напевает бесслухо, как поют пианисты. — Я ей говорю: «Возьмешь красный карандаш и обведешь себе им вступление каждого голоса — чтоб в твою бестолковую башку влезло наконец». — «Нет, — говорит, — не буду ноты портить». Как тебе это нравится? Я ей велела убираться и больше ко мне не приходить. Двух нот сыграть не в состоянии. Сколько можно за уши тянуть. Из нее такая пианистка, как из меня балерина.
Ян пожал плечами, мол, давно пора, хватит мучиться.
— Позвони матери: все, я отказываюсь. Переводите к другому учителю.
— Приходит, плачет. Жалеешь ее. А эта бестолочь еще хамит, понимаешь…
Инна становилась похожа на Змея Тугарина, когда выпускала из раздувшихся ноздрей дым. Слушая, я ловил кайф, которому все возрасты покорны: хлебом не корми, дай протолкнуться вперед и поглазеть, как кого-то ведут под белы руки. Поэтому живущим впроголодь чужое персональное дело восполняет нехватку калорий. Комаровскую-мать я не видел с тех пор, как мы перестали по утрам вместе ездить в школу. Значит, вот как дело обстояло. А на людях фасонила.
— Ладно, я пошла.
Взрослым живется недурственно. Плюс они занимаются друг с другом таким, к чему ты испытываешь жгучий интерес.
Снова Соловейчик заладила свое: «Меня не любишь, но люблю я…» Со стороны шейки верхняя дека давно уже облысела, лак с нее был на четверть съеден потом.
— Поняла? И не бойся давать смычок. На пассажах тоже. Как молнии должны сверкать…
Это было напутствие, теперь примется за меня.
— Ну, давай.
Соловейчик обиженно складывала скрипку: почему ее выставили в коридор, а меня нет? С Комаровской они учились в параллельных классах. Двоюродные. (Ради такой, как Лара, затевались троянские войны, так что на сочувствие троянок рассчитывать ей не приходилось.) А еще у интернатских, росших на столовском пайке, яростно закушена губа — Соловейчик-то родом была из-под Киева, там на дороге, ведущей в стольный град Киев, начала она учиться свистать, мычать и вообще по-всякому делать на скрипке.
Интернат для меня — тайно крепившееся к исподу белоснежных крылышек школы черное брюшко, сведенное от голода. Нам, кормленным домашним едой, не было туда входа — да не больно-то и хотелось. В отличие от интернатских, мы, почуя снег, рысью крались (опасаясь вылазок из соседних дворов), каждый к своему автобусу или трамваю: один со скрипкой, другой с виолончелькой, а кто без — те пианисты. Как в грядущем анекдоте: очередная партия советских евреев по прибытии в Лод. За барское утро платили тем, что домой возвращались затемно.
Читать дальше