В Москве идут дожди. А у нас в сарае такая духота, что мы стоим мокрые, как мыши. Это когда кот поймает мышь, обмусолит и отойдет полюбоваться, а она лежит полудохлая — вот мы сейчас такие. А Славка сгорел — ежится, плечи под белой рубашкой ходят ходуном и руки, как ошпаренные. Где его так угораздило? У нас он только раз за лопату взялся и сразу отложил — тут мигом без авторитета останешься. Наверное, с девчонками на сене упражнялся. Теперь будет нас корить: «В то время как наши замечательные девушки ежедневно перевыполняют нормы...» Знаем, какие у них нормы. Они там, как на пляже, загорают. Вот он и решил не отстать. Это только дуреха Эмка думает, что он в ее честь белую рубаху надел, а он с девицами на солнышке валялся и сгорел.
— А теперь главное, — говорит Славка и сдвигает брови.
Будет бенц. Это даже неинтересно. Я уже прикинул, что можно продать, чтобы расплатиться. В крайнем случае дам домой телеграмму, хотя это и стыдно. Сколько можно нас обличать!
Но Славка, оказывается, все еще пересказывает газеты. Теперь про то, что в ФРГ принят закон о воинской обязанности, левые силы негодуют, в Европе снова возникает военная опасность... Наконец Славка кончает. Правильно! У нас уже обеденный перерыв.
— Ну, — говорит Славка, — какие будут мнения?
Мы молчим. Какие могут быть мнения, если обед уже, а он не приступал к нотации?
— Скорее, товарищи! Сами себя задерживаете.
Он что, шутит? А нотация? Неужели сегодня пронесет?
— Есть предложение, — это Шмунин пускает пробный шар, — послать протест в бундестаг.
— Так, — Славка кивает, — какие еще мнения?
— Поручить штабу подготовить.
— Кто за? — спрашивает Славка.
Мы поднимаем руки. Обошлось.
...Пропахшая полынью степь заглядывает в дверной проем. Небо над ней выцветшее, как застиранная майка. Они вместе навалились на наш сарай, и жар, как толстый язык, ворочается в дверях. У нас послеобеденный отдых. Я мыкаюсь в вязкой дремоте, сон не идет. А что еще придумаешь в такую жару? Даже кузнечики не трещат — уморились.
— Ну и что? — вдруг раздается голос Бунина, и я понимаю, что уже давно слышу, как они спорят, но этот разговор до сих пор катился мимо меня. — Ну и что? — еще громче спрашивает Бунин. — Коммунизм как экономическая формация — это прежде всего изобилие материальных благ. А эту производительность способен дать только автомат, а также человек, участвующий в производстве на правах автомата. Конечно, будут личности, изыскатели новых путей, но масса — автоматы. Иначе коммунизм сам себя не прокормит. Не может существовать общество, состоящее из одних личностей — слишком дорого-с!
Нашли время философствовать. Тут бы не свариться заживо, а они судьбой человечества занялись. Всегда их не вовремя разбирает. В ту первую ночь, когда Яков Порфирьевич мотался за пятнадцать километров в аптеку, они устроили семинар по Бунину. Клички так и остались — Бунин и Шмунин. Если мы здесь с полгода поживем, они собственные фамилии забудут.
— Ерунда! — не сдается Шмунин. — Пусть на производстве человек будет автоматом! Пусть! Но ведь это только четыре часа. А остальное время он свободен. Разве он не может употреблять его так, чтобы развиваться как личность. Общественная жизнь, искусство...
— Бред! — презрительно обрывает Бунин. — Откуда там общественная жизнь? Чем она будет питаться в бесклассовом обществе? С кем бороться? А искусство? Старик, неужели ты еще не понял, что настоящее искусство — это не цветики-цветочки, не красота слога, линии, мелодии, не всякая, одним словом, мура-эстетика, а прежде всего боль страдающего человека. Всякое великое искусство — это поиски гармонии, место человека в жизни, приспособлений к ней. Искусство невозможно без противоречий, раздирающих общество. Иначе оно только мелодрама.
Они некоторое время молчат, а мне уже наплевать на весь этот треп, и дремота засасывает меня, как болото.
— А ты прав! — кричит вдруг Шмунин. — Человек был личностью, пока не связался с машиной. Он был самим собой, и только от него все зависело, когда он шел с дубиной на мамонта. И победа была только его победой. И поражение — только его поражением. А потом он стал придумывать машины, чтобы они ему помогали, и все больше стал зависеть от них. Теперь уже он при машине, а не машины при нем, но он еще чего-то может. Сейчас любой работяга может подать рацпредложение и что-то изменить в машине. И он — личность. Но если машина совершенна, человек около нее — только пешка, будь он хоть с тремя высшими образованиями.
Читать дальше