— Буди Сапелкина!
Ваня без слов берет у меня часы, садится за стол, трясет тяжелой со сна головой. Я ложусь рядом с Ушкиным, закрываю глаза, и опять на меня плывет зерно. Твердобокие волны, грозя раздавить, надвигаются одна за другой. Я отчетливо, до боли в глазах, вижу, как они сверкают под солнцем, как срываются с гребешков тонкие струйки, как зеленеют на их боках изрубленные стебли полыни. Так у зарвавшегося грибника горят перед глазами разноцветные шляпки.
Я не могу больше видеть это. Мне осточертели волны. И я вспоминаю Строганову. Она смотрит на каждого, кто выходит из зала Федора Васильева в Третьяковке. Место у нее довольно бойкое — на углу, но проходик там узкий, и не всякий догадается задрать голову. Семиклассником я убежал от экскурсии и выглянул, чтобы узнать, где наши. И тут заметил ее. Она смотрела строго, но как-то очень доверчиво, как будто строгость она напустила только для вида. Так смотрели студентки-практикантки, когда давали уроки, — боялись они нас куда больше, чем мы их. С тех пор я часто приходил к ней. Смотрительница зала — она сидит как раз за углом, между Поленовым и Левитаном, — заподозрила во мне вундеркинда и даже таскала к «Постели больной» и долго говорила, как это хорошо и трогательно. Но больная старуха меня не заинтересовала. А у Строгановой было красивое лицо, тонкая шея. Дальше я не очень фантазировал. То есть, конечно, немного фантазировал, ведь она мне нравилась и смотрела совсем доверчиво. Я и приходил к ней так часто еще и потому, что можно было фантазировать.
На обнаженных мне очень хотелось смотреть, но я не решался, потому что боялся, что кто-нибудь подойдет сзади и спросит:
— А ты, мальчик, что здесь делаешь?
На них я смотрел. только издали, как будто случайно.
И даже много позже, когда уже знал, что такое передвижники и прочитал про Маковского уничтожающие строчки Александра Бенуа, мне все еще нравилась эта картинка. Нравилась фиолетово-лиловая гамма, да и сама девица была ничего. Мы стали с ней ровесниками, и я уже понимал, что ничего особенного в ней нет, но все-таки она мне нравилась.
И вот сейчас я пытаюсь вспомнить ее лицо, мне очень нужно это, и я шепчу:
— Ну, выручай, Маша, или как там тебя зовут!
Но ничего не вижу. Только фиолетовые разводы.
Наверное, так себе умишко — стишки в альбомчик, музицирует для гостей, дуется на маменьку из-за каких-нибудь булавок и ленточек. Хорошенькая дочка богатого купца. Характером тверда и расчетлива, а доверчивость придумал художник, чтобы побольше заплатили. Как бы она заверещала, если бы я дотронулся до ее белых с кружевами панталон!
Меня будит Юрка Ермаков. Он теперь работает прицепщиком и живет в бригаде, но трактор сломался в километре от центральной усадьбы, и он пришел сюда. Места у него нет, и он решил одарить меня своей дружбой. Большой, толстый, да еще в свитере и ватных штанах, он совсем сталкивает меня с тюфяка. Я пробую брыкаться, но он советует давить Ушкина и засыпает.
Я вижу Ушкина теперь совсем близко, и мне становится не по себе. Он выглядит так, словно что-то болит в нем неутихающей, жестокой болью или какой-нибудь вопрос неотступно мучает его. Я хочу окликнуть Ушкина, потом представляю, как он воткнет в меня свои сверлилки, спросит, чего мне сейчас больше всего хочется, и я буду сидеть вот с такими же остановившимися глазами и думать, что же случилось и что же делать дальше. Пускай уж он один ломает голову, если ему так хочется все знать до конца.
Заснуть как следует мне в ту ночь так и не удается. Хлопает дверь, и чьи-то сапоги бесцеремонно топчутся у порога. Ушкин взлетает, как выстреленный из рогатки, сдергивает с меня одеяло. На всю комнату звонит его поросячий дискант:
— Подъем! Колонна пришла!
Юрка Ермаков, не дожидаясь, пока я очухаюсь, расправляет поверх меня свои конечности. Ему не вставать, он может спать, пока наладят трактор. Ушкин бегает по тропинке от сцены к двери и сдирает одеяла.
— Кончай ночевать! Колонна пришла! — кричит он почти с торжеством.
Всхлипнув пару раз, на току начинает стучать движок. Спиралька в лампочке медленно алеет.
— Кончай ночевать! Подъем!
...Да, чуть не забыл! Много позже, когда мы уже вернулись в Москву, отмылись, отоспались, налюбовались на свои значки и грамоты, мы узнали, что там, на целине, никакого брому нам не давали — просто мы очень уставали. А байку про бром придумал Ушкин, чтобы мы не так волновались.
Раннее-раннее утро. Настырный петух орет как заведенный у самого сарая:
Читать дальше