Я закрываю глаза — и снова вижу это . То, что хотел бы забыть. Их лица. Их зверскую радость и смех. И мою беспомощность, и унижение… Ужасно было то, что я не потерял сознания. Я находился в сознании все то время, пока это происходило. И я не знаю, сколько это длилось. Я не чувствовал боли тела. Это была другая боль. Такая, какой я больше никогда не испытывал. Я слышал их голоса; ободряющие крики; чувствовал их мерзкий запах; и — был уже кем-то другим.
Что-то сломалось во мне. Я сдался им на милость, почти добровольно. Очевидно, что-то во мне хотело жить. И я как будто наблюдал за собой со стороны — что еще я могу вынести после этого?
Потом они потеряли ко мне интерес. Камера зажила обычной жизнью. Но без меня. Без прежнего меня.
«Стыд и совесть: что делает человека человеком».
«…что нужно сделать, чтобы окончательно и невозвратно потерять человеческий облик? Лишиться совести — того человеческого, что позволяет самому отъявленному негодяю, пусть неосознанно, встать на место своего ближнего, почувствовать боль от своего проступка. Она — то главное, что отличает нас от животных. Нет, дело не в мочках ушей и не в отдельно расположенном большом пальце — дело в том внутреннем камертоне, который живет в каждом из нас — в нравственном чувстве; стыд относится к нему — по силе воздействия — так же, как игла к мечу…
…Да, совесть и стыд для души — как боль для тела. Они необходимы; если бы не способность чувствовать боль, мы бы давно погибли…
Но что будет, если лишиться и того и другого, «снять охрану» в нашей душе — в зверя мы превратимся? Или же в бога?»
И. Агишев, 21.05.2002 г.
Этот период — который я провел в общей камере — я помню смутно. Если судить по тому, что рассказывали мне Грунин и Вакуленко, я провел там около месяца, но для меня все сливается в один долгий, нарушаемый только приемом пищи и отправлением естественных потребностей, день. Если бы меня спросили, где в этой камере находилось отхожее место, я бы затруднился ответить. Хотя, конечно, оно было где-то рядом с моим лежаком. Я не помню, чтобы на меня особенно обращали внимание. Да, несколько раз повторялось то, что было в первый день; но уже, кажется, без особого энтузиазма с их стороны, так как я никак не реагировал. Я был абсолютно лишен каких-то чувств. Не отвечал на вопросы, не отзывался на имя. Даже пищу, если верить Грунину, мне приходилось давать почти насильно.
Все это я узнал потом, вернувшись в свою камеру. Осознание того, кто я такой, что я здесь делаю и что со мной произошло, а главное — какова моя цель и намерения, — это осознание пришло ко мне не сразу; мое состояние было не лучше, чем в клинике; но я снова выкарабкался — и снова благодаря ей .
Она снилась мне — наяву. Я видел ее сквозь стены, среди грязных зэков, в тесном проеме, через который подавалась пища. Она была не так реальна, как Дервиш; и какой-то частью сознания я понимал, что это, конечно, мираж, но не хотел в это верить; приходила она ко мне и позже — у меня даже создалось впечатление, что, когда меня доставляли в свою «одиночку», — номер сто четырнадцать, я теперь знал! — она держала меня за руку.
И да, я вспомнил статью — только потом я мог оценить, насколько я был прав в своих суждениях; каждого из тех, кто издевался надо мной, я удавил бы голыми руками, но, к счастью, теперь они были далеко от меня, да и думаю, не хватило бы сил.
Эта статья являлась основным предметом наших споров — и неудивительно, что она ассоциировалась у меня с ней . Вот такой не самый простой логический ряд.
И еще: я понял, что Вакуленко статью читал и именно из нее сделал вывод, будто я решил проверить свои выводы на практике. И еще: я действительно изменился. Я еще не понимал, что со мной произошло, но чувствовал себя странно легко, словно сбросил какой-то балласт. Оказалось, что многие вещи, которым я придавал значение, вовсе не важны; многие барьеры на поверку являются просто созданием глупого и трусливого ума; человеческая жизнь стоит еще меньше, чем человеческое достоинство, которому цена грош.
Впрочем, я взял себя в руки и чтобы это изменение не слишком бросалось в глаза, старался выдержать в беседе с адвокатом — первой, которую я помню после общей камеры, — тот же тон, что и обычно.
Грунин явился сразу же, как получил разрешение следователя и тюремных врачей, в чем заверил меня с порога.
— Игорь Рудольфович…
— Где… мои записи?
— Здесь. Все хорошо. Я, к счастью, сделал две копии. Это — одна из них. Рукописи, как вы знаете, не горят. Вы… в порядке?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу