— Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением.
— Что, что?
— Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением.
Молчание; ночь.
— Нет, не думаю, — ответил вдруг Фридрих. — За каждым уследить невозможно. Да и не нужно.
— Почему? — спросил Макс.
— Нужно уметь… иногда… забываться.
Ах, конечно, конечно. Но если бы можно было забываться тогда, когда ты этого хочешь. А впрочем.
А впрочем, ему и хотелось — забыться. Он закрыл, снова открыл, посмотрел в окно — и снова закрыл глаза. Ему совсем не хотелось думать обо всех своих — нерешенностях.
— Но в общем вы правы, слежу, стараюсь следить.
Он спал уже — Макс.
И затем было утро; кофе; Фридрих, хотя и торопившийся, по его же собственному утвержденью, на съемки, очень долго принимал душ, брился, искал что-то в шкафу, менял рубашки, чистил ботинки, повязывал перед зеркалом шарф; в конце концов они вышли на улицу.
— Вы сейчас — куда?
— Не знаю. Домой.
— Вам разве не надо ехать… учиться?
— Надо, но я не поеду.
— А, понятно. Ну, в таком случае, — они дошли до стоянки такси, — нам, кажется, не совсем по дороге. Впрочем, если хотите.
— Не беспокойтесь. Я доеду на метро. Вообще… я очень рад, что мы снова встретились с вами.
— Я тоже. Приходите в театр… вечером.
— Сегодня?
— Можете и сегодня. Я там буду. Но главное, приходите завтра. Договорились?
— Договорились.
И очевидным образом следя за своими движениями, Фридрих, взмахнув рукою, остановил проезжавшее мимо такси, перепрыгнул через черную снежную насыпь, еще лежавшую между тротуаром и мостовой, открыл заднюю дверь, обернулся, кивнул, соскользнул на сиденье; машина отъехала; Макс остался один.
То была, как сказано, не очень далекая, но все же, конечно, окраина: грязно-белые, вполне одинаковые, пятиэтажные, по большей части, дома, — узкие, вполне одинаковые проходы между домами, — ларьки, киоски возле метро. — И тут же, возле метро, начинался (и до сих пор, наверное, начинается…) — уже вполне, в общем, пригородный, довольно большой и совершенно пустынный в то утро — то ли парк, то ли лес: почти лес, полупарк: с петлявшими, расходившимися, в тропинки и просеки превращавшимися понемногу аллеями, — скамейками, как будто осевшими вместе со снегом, — черной землею среди черных деревьев, — облаками и ветками, отражавшимися в талой воде. — Он никогда не бывал здесь; он шел, все дальше и дальше, по аллее и просеке, ни о чем не думая, быстро и весело; он вышел вдруг на поляну, где, с двух сторон, стояли, если угодно, футбольные — деревянные, грубо сколоченные — ворота; он вспомнил вдруг, внезапно и радостно, совсем другую, точно такую же, в другом лесу, но с такими же точно воротами, давным-давно забытую им поляну; вдохнул влажный воздух; улыбнулся; остановился.
— Ах, конечно, конечно… там все было так же… и такие же ворота… и такие же, с краю, скамейки. А мы и забыли о ней, об этой поляне… не зашли туда… в тот раз.
И думая, значит, о нашей (давным-давно описанной мною…) первой, робкой и предварительной поездке — попытке: вернуться, — и все вдруг вспомнив, наверное, — и прошлую зиму: дни и недели, — и осень: удивительно-ветреную, — и август: дождливый и темный, — и еще, наверное, что-то, уже совсем сказочное, до августа… футбольное поле… летний вечер, ясный и тихий… мяч, летящий в ворота… вытоптанную траву у ворот… — но вспомнив, вновь вспомнив, может быть, и вчерашний, такой близкий, еще почти осязаемый, и все-таки уже отдалившийся, тоже: в прошлое, в то же прошлое ушедший и скрывшийся день, — и как он ждал Фридриха, на бульваре, в одно мгновение, в одном мгновении увидев всю свою жизнь, помирившись с самим же собою, — и Марию Львовну, и запах ее духов, лиловый и фиолетовый, и разговор с нею, с Фридрихом, — вспомнив все это, по-прежнему улыбаясь, подошел к ближайшим воротам, дотянулся до перекладины, мокрой и скользкой:
— Нет, нет, — подумал он вдруг, — нет, нет… еще рано… еще подождем, пожалуй… с отчаянием.
И прислушиваясь к резкому крику ворон, кружившихся над черными кронами, всматриваясь в эти кроны, это кружение, темный воздух, пасмурный день, еще немного постоял, наверное, у ворот, еще немного побродил, должно быть, по парку, по аллеям и просекам, — снова вышел к метро, спустился по лестнице (окраинная тихая станция; без эскалатора…), сел в поезд. И все исчезло, конечно: и станция, и улицы, и ларьки, и киоски, и парк, и лес, и футбольное поле; ничего этого не было больше; был только поезд, вагон, темнота туннеля, шум, скрежет, ощущение скорости, движение, скольжение в пустоте. Он закрыл глаза; он вдруг словно провалился куда-то. И снова открыв их, вдруг… ах, вдруг, как будто впервые, увидел — непонятно откуда возникшие перед ним — далекие, призрачные очертания облаков, — реку, — последние льдины и первые баржи, — внезапный отблеск внезапного солнца, — и — между вдохом и выдохом — черные, крошечные, отражавшиеся в воде и склонившиеся над водою деревья… почти сквозь слезы смотрел он на все это; поезд же, вылетев из туннеля на мост, переехав его, уже не спускался больше под землю, но еще долго и очень долго ехал среди каких-то складов, строек, заборов и пустырей; пятен снега, черной земли; и сидевшая в соседнем вагоне, за двойным рядом стекол, наискось от него, Макса, — и чем-то, пожалуй, на Марию Львовну похожая девушка вдруг ему улыбнулась; и он, Макс, улыбнулся, конечно, в ответ; и вечером того же дня — или на другой день, быть может, — вновь, следовательно, оказался в театре: на маленькой площади.
Читать дальше