Медведь — это страшно. Кабан на узкой дорожке — это страшно. Но самое страшное, когда озвереет корова — не хищник, — травоядное с печальными глазами. Самое страшное — увидеть доведенную до последней черты, до отчаяния, взбесившуюся корову, бессмысленно крушащую все на своем пути, безжалостно убивающую с безумными глазами, страшную и неожиданно сильную. Может, она потом и образумится, и успокоится, и вспомнит о своих заливных лугах. Но, говорят, не будет с нее уже молока, не будет с нее приплода — не жилец она, переступившая черту, омывшая в крови рога, наевшаяся красной травы, забей ее — мясо будет горчить. Нельзя, нельзя переходить черту — что там, за чертой, никто не знает.
— Господи! — Егорка поискал глазами и решил обращаться к Богу, глядя в окно, на небо. — Господи, куда ты смотришь–то, чё же ты попусту пялишься с небес на всю эту несправедливость?!
Но молитвы не вышло. Злоба снова накатила на него, заклокотала в горле. Он, матерясь, запинал рассыпавшиеся по полу фотографии под кровать.
— Это все чинуши, бюрократы виноваты, это все они… Никому нет дела до народа… Отъели, падлы, морды себе шире задниц, а тут подыхай среди сумасшедших старух, алкашей, придурков — террористов себе углядели! — никому дела нет!
Он кинулся к серванту, расшвырял по полу книжки, вытащил старый бумажник, проверил его жалкое содержимое, сунул обратно:
— Забить, забить на все! Уехать отсюда прочь.
…За окном внимательно следил за его действиями черный блестящий глаз.
Михайловна не носила воду, не готовила ужин, не наводила порядок — сидела с прямой спиной за столом в горнице и барабанила пальцами по столешнице. Сидела, не заметив, как Кузьминична, потрясенная, тихо выскользнула из дома.
Громко тикали часы на стене. Отсчитывались секунды, проходили минуты, тянулось время. К каждому человеку при рождении приставляются свои собственные часы. Сначала они — как поводырь, проводник — ведут его в будущее, тикают, подгоняют, смешат, раззадоривают. А потом, не успеешь оглянуться, они становятся твоим стражем, надсмотрщиком, конвоиром: шаг вправо, шаг влево — дело понятное, и лучше не брыкаться. И каждый носит, носит в себе свое время, иногда прислушиваясь к тиканью, но чаще стараясь забыть о нем. Если представить себе часы песочные, то время — это шорох сыплющихся песчинок, а ты сидишь и смотришь, и смотришь на это равномерное движение, как на огонь или воду, а потом замечаешь рядом огромные египетские пирамиды песка — закаменевшие горы твоей прожитой
жизни, — зачем это все было, к чему? Сыплется, сыплется песок — засыпает человека совсем, воздвигает над ним гробницу…
Егорка сбегал к Соньке, купил «маленькую» — обмыть последний день в Гаю, вернулся в дом…
И обмер.
На столе лежал потертый бумажник его. Пустой.
Стоял и смотрел на него молча. Будто все еще можно вернуть. Будто можно упрятать его обратно и снова достать — с деньгами. Как в детстве: видишь вдруг свою любимую игрушку разбитой и не веришь своим глазам, не можешь поверить, хочется крепко зажмуриться — и чтобы все было так, как хочется: игрушка — целой,
родители — непьющими, друзья, призванные в Чечню, — живыми.
За окном вдоль Куй–реки бродил Панасенок, созывая своих коров.
Во дворе у Васьки собаки добрались до заветной, забытой людьми коровьей туши. Стянули, сорвали вниз, на землю, и терзали теперь, урча и пуская из пастей розовые пузыри.
В запертую изнутри дверь бился Егорка:
— Васька, сука, падла, знаю — ты! Отдай бабло, крыса гребаная! Шкура цыганская, инвалид хренов! — ругался, обильно перемежая печатные слова
матом. — Встречу ведь все равно, найду, замочу, суку! Смешно, да? Стебаешься там, да? Уржаться, как смешно! Все суки, все сошли с ума! Отдай бабло, ну Васенька, ну пожалуйста… — он то смеялся, то рыдал.
Отхлебывал из бутылки, проливая себе на грудь, откашливался, переводил дух и продолжал колотить в дверь с новой силой.
Наступила ночь. Михайловна не выдержала. Встала с тем же каменным лицом, с той же прямой спиной, вышла на двор, через калитку — на улицу и пошла бочком, бочком. Как побитая собака, жалась к заборчику.
А на улице темно–то как! Темно и неузнаваемо. Страшно. Вот разрушенное здание школы — Михайловна узнала, успокоилась немного. Огляделась. Рядом со школой на бревне чистенький такой, тихий старичок сидит. И что–то в нем такое до боли знакомое, родное… И Михайловне не страшно.
Она подошла ближе.
И узнала в нем Ленина.
Читать дальше