Так же, с таким же настроением, перешептываясь, в начале девяностых люди растаскивали зверофермы. В 1991‑м все это — сами строения, отделка, инвентарь — вдруг оказалось ненужным государству. Точнее, государства, которому оно могло бы быть нужным, вдруг не стало. И тут же вокруг ферм начали кружить один, другой, примериваясь; пробуя силу, прихватывали кто лопату, кто кусок шифера на сарай, но еще боялись, прижимались к стенкам, если кто–то шел мимо, приседали. А потом как с цепи сорвались — налетели все разом и за пару месяцев растащили все до основания: сняли шифер, голыми руками разобрали кирпичные стены, деревянные перекрытия, вынесли все до последней доски, щепки, даже фундамент раскурочили, уж совсем непонятно зачем — не умея вовремя остановиться, в азарте. Была ферма — и нет ее. Иван–чай растет. И на соседнюю уже ходили смотрели. Силу чувствовали…
Перед бабками стояла управляющая поселком. К ней, ловко орудуя острыми локотками, протиснулась старуха Кулаковская, за ней еще кто–то. Ухватив Анну Ивановну за рукав, она визгливо закричала:
— Шо же ты, родная, похоронить — похоронила, а водочки не поставила? Помянуть–то как? Водочку зана–а–ачила!..
Не веря своим ушам, Аннушка испуганно отцепляла Кулаковскую от своего рукава, отступала…
Михайловна, поглощенная мыслью о пропаже денег, ничего не замечала вокруг. Что–то подсказывало ей, что не Васька, не цыган обобрал их. В несколько часов она, казалось, совсем оглохла, ослепла, состарилась на несколько лет. Как будто все последние годы просто держалась, держала себя в руках, не позволяла себе стареть, а теперь в одночасье отпустила все, расслабилась немного — и на тебе: старуха старухой.
Михайловна искала глазами Панасенка, Егорку — хоть кого–нибудь, кого можно было призвать к ответу. Между тем они с Кузьминичной вырвали из рук продавщицы хлеб, нахватали каких–то круп, макарон, тушенки, печенья…
Снова бежали по путям. Кузьминична не поспевала за Михайловной, наступая себе на шнурки, путаясь в подоле, но сказать, крикнуть, попросить сбавить шаг не смела. Ничего не понимая, она изо всех сил спешила следом.
…И тут Михайловна поняла еще более страшную правду: денег больше не было. Не на поездку — шут с ней, с поездкой — денег не было ни на что. Продукты, дрова, мыло–порошок не на что было купить. До следующей пенсии — тридцатка, оставшаяся в кошельке…
Навстречу бабкам шел, тоже почти бежал Егорка в распахнутой фуфайке и без авоськи. Натолкнувшись на бабок, он очень удивился.
— Егорка, ты? Ты? — накинулась на него Михайловна. — Ты взял деньги?
— Да иди ты..! — неожиданно сорвался Егорка. — Зачем тебе бабло? Куда вы собрались ехать? Вас чисто закапывать пора, а туда же, блин, ехать им куда–то надо! Нет ничего, ничего нет, нигде ничего нет! Везде всё так же, как здесь! Чё вы там поймать решили? Это мне бабло нужно, я — молодой, мне жить надо, понимаете вы! Мне отсюда рвать надо! Здесь же все спятили, спятили — вот зашибись–то житуха! Я не хочу спиться, не хочу сдохнуть под забором, не хочу, не хочу!
— Отдай деньги, Егорушка… — Михайловна кинулась ему в ноги, вцепилась руками в полы фуфайки.
— Сраный ваш Гай, страна эта ваша сраная, которую вы строили, коммунизм, Ленин ваш! Вырастили нас моральными уродами, такими же, как и вы, рабами! Я, бля, в городе прихожу на работу устраиваться слесарем за вшивые две тыщи, на которые ни пожрать, ни шмотья купить. А от меня какой–то долбаный мужичонка —
мастер! — нос воротит, у тебя, базарит, прописки нет городской, отдашь мне первую получку — закрою на это глаза. Это же западло в натуре, я ж работать хочу! А я нет чтобы плюнуть ему в зенки, дать ему в морду жирную, я упрашиваю его, унижаюсь перед чушком этим, прошу его… А-а! Вот оно! Я сам себе противен!
— Я же тебе верила, Егорка, бабка тебе верила как родному… — рыдала Михайловна.
Кузьминична, ничего не понимая, хваталась то за Егорку, то за Михайловну и причитала.
— Я тебе не родной! Нет у меня родных! Нет у меня никого на этом свете! Дед у меня был, Данила, я на велосипеде катался, упал, ударился, большой уже был дурак, а он, помню, подошел ко мне, мужчины, говорит, типа не плачут, а сам меня по головке погладил, по волосам… А меня, в натуре, никто никогда по голове не гладил. Только он. У него бинокль был военный, и мы с ним на Луну смотрели, как в телескоп. А Луна большая… Луна каждую ночь, а дед умер, умер, а мог бы еще жить, а все потому, что в лагере сидел вашем, вашем лагере, такие, как вы, эти лагеря строили вместе со своим светлым будущим! А он оттуда без зубов вышел, без волос… все зубы на вашем гребаном лесоповале оставил, все силы… Суки все! — Егорка вырывался из рук Михайловны, отпинывался от нее ногами, пытался отойти, но вцепившаяся намертво бабка волочилась следом.
Читать дальше