Случайное сновидение у хлебной печи, чтобы осуществилась предначертанная судьба…
Идрис Халил упал с табурета и, если бы не мешки с мукой, наверняка, разбил бы себе голову.
Над плоскими крышами старого города полыхают стремительные молнии. Они разрывают черное полотнище неба, и в ослепительном люминесцентном свете отражения стоящих на рейде торговых судов проскальзывают по темному зеркалу моря.
— Он принимал только то, что я прописывал? — спрашивает незнакомый мне доктор. Исчезает.
Старый цирюльник намыливает ему щеки, кряхтит. От него приторно пахнет розовой водой и луком.
— Похудел ты, Идрис–бей! Одно лицо осталось…
— Грудью болел…
— Слышал я об этом, говорили, плох ты совсем!
За грязным окошком, едва возвышающимся над мостовой, вниз по улице стекают пенные ручьи, и шелест дождя сливается со скребущим звуком бритвы.
— Как видишь!
— Все от Аллаха!
Из–за лоскутной занавеси, висящей над входом в подсобную комнату, появляется мальчик лет двенадцати, бритый наголо. В руках у него маленький поднос с двумя стаканчиками чая и свежее полотенце, перекинутое через плечо.
Брадобрей, в который уже раз, рассказывает о Мешхеде.
И вновь над Идрисом Халилом смыкается темнота. Смыкается, будто разверстые воды над крошечной цирюльней и брадобреем, над его младшим сыном с подносом в руках, и очень долгое время я не вижу ничего, кроме этой темноты, где–то в глубинах которой едва различимо слышен то ли дождь, то ли бумажный трепет летящих календарных листов.
А вот и завершение этого сумбурного сна: целая шеренга сахарных голов, одна, две, три, в ярких бумажных обертках, каждая перевязана красной лентой. Они стоят на комоде. Рядом — серебряная сахарница с белыми конфетами ногул. Большая комната, устланная коврами, маленькие столики. Лицо Идриса Халила, рядом — улыбающееся — Мамеда Исрафила, потом еще каких–то людей, которых я не знаю. Появляется расшитое золотой нитью красное покрывало и белое полотнище: не то саван, не то простыня. С улицы слышны беспорядочные ружейные выстрелы, крики — пожалуй, что радостные, и где–то над всем этим — музыка. Все.
Катер выныривает из–за горизонта и на всех парах мчится назад, к затянутому туманами острову Пираллахы.
Все тот же сторожевой катер, все те же жадные чайки за кормой, свинцово–серое море, почти слившееся с небесами, и поначалу даже может показаться, что отплытие и возвращение — это один и тот же эпизод через короткую паузу, в котором изменился лишь вектор движения. На самом деле между отплытием и возвращением — три долгих месяца, долгих или, наверное, почти бесконечных для Идриса Халила, застрявшего где–то на половине дороги между жизнью и смертью.
Идрис–мореход возвращается на Пираллахы не один. Когда катер причаливает к деревянной пристани и рыжий Балагусейн торопливо поднимается по сходням, чтобы принять дедушкин багаж — два огромных чемодана и несколько тюков с одеждой и постельным бельем — на подмостках впервые появляется моя бабушка. Не та, которая могла, но так и не стала ею — Ругия–ханум, а моя действительная бабушка.
На фотографии ничего необычного: белокожая молодая женщина с правильными чертами лица, с несколько тонкими губами, в строгом европейском платье, застегнутом под самое горло, на манер тех подчеркнуто пуританских униформ, что носили курсистки из мусульманской гимназии Тагиева. Волнистые волосы собраны на затылке в клубок. Судя по фотографии, ей чуть больше двадцати, и, как дочь Пророка, ее зовут Фатима.
Она стала женой Идриса Халила пожалуй что в самом конце декабря 1919 года. Ее отец и дядя со стороны матери были давними друзьями и партнерами Мамеда Исрафила по кондитерской торговле, имели свои бакалеи, мастерские по починке фаэтонов и еще что–то. Жили они ниже базара Угольщиков.
Я не застал Фатимы–ханум. Мы разминулись с ней буквально на месяц. Она умерла в январе 1965 года, я родился в феврале — в чернильный дождь. Говорят, что в последние недели перед смертью любимым ее занятием было гладить раздувшийся живот моей матери и тихо разговаривать со мной, пребывающим тогда еще в теплом водяном безмолвии чрева.
Я почти уверен, что это именно она нашептала мне мои первые сновидения.
А в тот день, 6 января 1920 года, Фатима–ханум стояла на покачивающейся палубе сторожевого катера рядом со своим мужем, и волосы ее были убраны под шелковый келагаи. И море, простирающееся вокруг, было неподвижно в ожидании дождя, и далеко на горизонте в закрученных спиралью тучах уже скользили молнии, и хохот чаек постепенно превратился в протяжный испуганный крик.
Читать дальше